– Да, – грустно согласился Симагин, протягивая ей остаток кр-рэнделя. – Крымского поражения я этому паразиту все детство простить не могу. – И, совсем ерничая, добавил: – Проливы опять же...
– Да ну тебя, – с готовностью улыбнувшись, Ася аккуратно откусила у него из руки. Нет, подумала она. Сейчас вовремя. Тоже в кавычках – как бы в струю. Упрекнуть прямо она так и не могла. Да и не в чем, не в чем. Не в чем, хоть плачь. Но ведь не только он ее создал. И она его. И когда он распоряжается собой – значит, и ею. Всем, что в нем от нее. А это нечестно. Хотя упрекнуть нельзя. Тогда получится, что она создавала его для себя. Корыстно. А это неправда. Для него. И для всех. И он может делать, что хочет. Но ведь больно – он должен знать. Ведь смертельно потерять ту громадную, главную часть себя, которую он унесет, если уйдет. Но упрекнуть нельзя. Только в кавычках
– А вот еще мудрая мысль, – сказала она. – Еще более древняя и потому еще более мудрая, – и она на память медленно проговорила из Экклезиаст: "Иной человек трудится мудро со знанием и успехом, и, умерев, должен отдать все человеку, не трудившемуся в том, как бы часть себя, – она, словно заклиная заглянула Симагину в глаза: – И это суета и зло великое".
Обидела, с ужасом подумала она, еще не договорив. Его лицо смерзлось, ушло. Она задохнулась от ненависти к себе. Тщеславная бестактная дура! Симагин спрятался в чашку с чаем – обеими руками поднес ко рту, почти нахлобучил на лицо, шумно прихлебнул и сказал:
– Вкусный какой.
Она хотела что-то нейтральное ответить, но не нашлась. Он опустил чашку и некоторое время смотрел, как млеет за окном белая ночь. Потом попросил вдруг:
– А теперь, Асенька, еще это напомни, пожалуйста, ну – указательными пальцами он растянул глаза к вискам, шутливо изобразив монголоидность. – Про ларцы.
У Аси гора с плеч свалилась. Не то с досадой, не то с облегчением – но уж во всяком случае, с радостью – подумала она, что он ее просто не понял. Отнес ее слова совсем не к тому. Потому что думал совсем не о том. Потому что о той не думал. Ну и слава богу. Смеясь, она метнулась в комнату и уже через мгновение неслась обратно, листая томик древнекитайской философии. Но Симагин сидел нахохлившись. Тут до нее дошло, что, значит, и она чего-то не поняла, попала своими кавычками во что-то больное.
– "О взламывании ларцов!" – театрально объявила она и села у ног Симагина, виском – с трудом удержавшись, чтобы не грудью – прижавшись к его колену. Он положил ладонь ей на голову – но не так. Благодарно, но отстраненно. Он был не здесь. Совсем стемнело, и она едва различала буквы. – "Чтобы уберечься от воров, считают необходимым завязывать веревками, ставить засовы и запирать замки. Это обычно называют мудростью. Однако, когда приходит сильный вор, то он кладет на плечо сундук, ларец или мешок и уходит. Не значит ли это, что называемое мудростью является лишь собиранием добра для сильного вора?" – она вещала с трагической аффектацией, но Симагин был уже вне игры. А когда она мельком глянула вверх, то увидела, что он по-прежнему бесстрастно смотрит в наполненное пепельным свечением окно. – "Между четырьмя границами государства везде соблюдались совершенные, мудрые законы. И все-таки однажды министр Тянь Чэнцзы убил правителя и украл его государство. Но разве он украл одно лишь государство? Он украл его вместе с его совершенными, мудрыми законами. Поэтому, несмотря на то, что Тянь Чэнцзы прослыл как вор и разбойник, правил он в полном покое. Не значит ли это, что государство и его совершенные, мудрые законы, когда он украл их, лишь охраняли его, вора и разбойника? Разбираясь в этом..."
– Спасибо, Асенька, – спокойно сказал Симагин. – Какая ты умница. Как Тютчева.
Она осеклась. Опять заглянула ему в лицо – но он уже улыбался и встречал ее взгляд своим. Уже вернулся оттуда, куда вдруг улетел, не предупредив.
– Что теперь угодно принцу? – спросила она. – Прочесть? Сыграть? Сплясать? В программе танец семи покрывал.
Он не ответил, и молчание опять казалось каким-то неловким.
– Работать еще будешь? – спросила она, вставая.
– Работать... – проговорил он со странной интонацией. – Если все время работать, подумать не успеешь.
Она, снова чуть тревожась, пожала плечами:
– Тогда я стелю?
– Угу, – ответил он. – Посуду я сполосну.
Выходя из кухни, она оглянулась. Он, пересев вплотную к окну, снова уставился наружу. На высоте окон, тяжелыми черными сгустками скользя в серо-синем подспудном свечении, мотались чайки – добывали майских жуков.
Когда минут через двадцать Ася вернулась, в кухне горела лампа, и Симагин, спиной к ослепшему провалу окна, сдвинув грязную посуду на край, торопливо строчил на листке бумаги. Карандаш прерывисто шипел в ночной тишине. На звук шагов Симагин поднял глаза.
– Понимаешь, если "ро" действительно функция, то... это очень интересно. Надо посчитать.
– Чаю налить еще? – спросила Ася спокойно.
– Нет, я скоро.
– Тогда я ложусь.
Три секунды. Прости, Асенька, – с виноватой, но мимолетной улыбкой он снова ткнулся в свои листки. – Вдруг пришло...
– Ты успел подумать, о чем хотел?
Симагин не ответил, не поднял головы – только карандаш запнулся.
Успел? – после паузы повторила она. Он все-таки вскинул беззащитные глаза.
– Ох, Аська, – выговорил он. – Я же все понимаю. Непредсказуемость последствий есть фундаментальный принцип и главнейшее условие всякого развития. Убрать его – все равно, что лишить эволюцию мутаций. Так и плавали бы мы спокойненько в виде органической мути... да и муть бы уже прокисла, ведь что не развивается, то гибнет. Нужны скачки. Но ты не представляешь, – у него даже голос задрожал от волнения и потусторонней тревоги, – как хочется, чтобы... чтобы все было только хорошо!
Нежность и желание затягивали Асю горячим водоворотом. Ребенок мой, подумала она. Любимый мой ребенок. Ну как тебя успокоить? И, помедлив секунду, детским голосочком вдруг запела обращенную к Христу арию Магдалины из знаменитейшего во времена ее детства зонга: "Ай донт ноу хау ту лав хим..." Симагин заулыбался, а потом, даже не выпустив карандаш – тот так и остался торчать из его пальцев здоровенным граненым гвоздем, – раскинул руки и обвис, свесив голову набок, высунув язык и смешно вылупив глаза: распяли, мол. Ася засмеялась, видя, как оттаяло его отрешенное лицо, и пошла из кухни.
– Не заходи туда! – крикнул Ляпишев утробно. Вербицкий отшатнулся, вытолкнув из пальцев потертую львиную морду дверной ручки. – Он с Алей.
– Если мужчина не липнет к женщине, оставшись с нею наедине, – вкрадчиво пояснила Евгения, – он ее оскорбляет.
– Жаль, – сказал Вербицкий. – Я говорил о его вещи с Косачевым. Старик подрядился помочь.
– Мы другого и не ожидали, – проговорила Евгения.