Бродягу охватил настоящий ужас. Что же осталось от него в этом куске мяса на службе у дьявола? Крохотная частица сознания, запертая в черепушке, как в тюрьме, и способная лишь на то, чтобы наблюдать за происходящим, гадать, кто манипулирует этой большой живой марионеткой, и покорно ждать конца срока заключения?
Он дернулся, словно незримая ладонь отвесила ему пощечину. Ты забыл свое место, червь. Если таково наказание, ниспосланное Господом, тебе остается принять это и не роптать.
И еще одно: разве ты не заслуживаешь худшего?
Тогда получи.
* * *
От Парахода не ускользнули признаки жестокой внутренней борьбы, отражавшиеся на лице бродяги так явно, словно оно было маской из мягкой резины, надетой на чьи-то сильные пальцы. Кто-нибудь другой, возможно, подумал бы, что юродивый просто кривляется или страдает от нервного тика, но Параходу это больше напоминало корчи спящего, которому снится кошмар.
Отличие заключалось лишь в том, что у бродяги были открыты глаза. Временами они как будто переставали видеть и превращались в две мутные сферы, наполненные студнем, сквозь которые кошмар и реальность по капле перетекали друг в друга, смешиваясь во что-то невообразимое. Во всяком случае, Параход не взялся бы в этом разобраться. Он хотел выяснить другое: откуда исходит настоящая угроза и как от нее защититься. Ему казалось, что человек, умудрившийся на протяжении десятка лет выжить среди «темноты, которая есть причина безумия в каждом из нас», должен был кое-что знать об этом.
* * *
Бродяга с тоской вспоминал минувшую ночь, когда ощущал себя орудием Божьей власти. Всё было легко и понятно. Ни страха, ни сомнений, ни сожалений. Он любил Бога и делал то, что должен. Не надо было отключаться — тогда, возможно, Господь не покинул бы его и не позволил бы никому подкрасться так близко. Ближе не бывает…
Но делать нечего. Малышка еще не спасена. Ощущая Сатану у себя под кожей, бродяга понял, что теперь придется сражаться на два фронта: против внешнего врага и против внутреннего. Неизвестно, какой страшнее. Впрочем, известно; ведь те, чужие, — всего лишь его слуги.
А вот кому служит этот седоволосый тип с глазами старика, бродяга не понимал. На вид безобидный, и вдобавок от него исходило нечто такое, что бродяга мог сравнить только с прохладным ветром в изнурительно жаркий полдень. Но неужели для Сатаны трудно организовать иллюзию свежести? То-то и оно…
Чувствуя, что угодил в замкнутый круг, бродяга начал вытаскивать из кармана пистолет.
Но тут незнакомец снова заговорил и высказал простую вещь, которая почему-то раньше не приходила бродяге в голову.
* * *
— Если бы я был твоим врагом, — как можно более мягко произнес Параход, — я привел бы с собой других, и они забрали бы ее.
Услышав это, бродяга вздрогнул.
— Кого?
— Ту, которую ты прячешь там, — Параход покосился на стену убежища.
Он даже не представлял, насколько сильно рисковал в эту минуту. Бродягу чуть не разорвало. «Он знает про Малышку!» Еще никто из людей не проникал в его тайну, никто не ведал о сути его служения и искупления его вины. Бродяге очень не понравилось то, что Седоволосый бесцеремонно вторгся на чужую территорию, сделался как бы третьим в его отношениях с Господом. Или четвертым, если считать Малышку? Он путался, и это страшно его раздражало. Ему казалось: еще немного — и Седоволосый пронюхает о Календаре, последней нетронутой святыне…
«Не парься, я давно знаю», — отчетливо произнес незнакомый голос у него в мозгу, и бродяга заледенел в своем, прежде надежном, черном пальто.
Сатана знает!..
А как иначе, дурачок, если это он выводил числа и знаки на стене убежища, держа красный мел твоими (когда-то твоими) пальцами…
Бродяга впал в состояние, в котором запросто мог повторить описанное в Библии добровольное членовредительство; только начал бы он не с вырванного ока, а с отрубленной руки. Но поблизости не оказалось топора, а через секунду он уже забыл о своем намерении, потому что увидел лицо Седоволосого и проследил за его взглядом.
В проеме между боковой и поворотной стенами убежища стояла Малышка.
Вероятно, она стояла там уже достаточно давно и слышала то, о чем они говорили. Малышка знала Седоволосого, а тот знал ее. Для бродяги это явилось шокирующим открытием. Но не большим, чем слова, произнесенные Малышкой.
Она попросила Парахода:
— Пожалуйста, не говорите никому, что вы меня нашли.
Во время поездки она пару раз порывалась сделать глупость — сознавая, что это глупость, уже потом, задним числом, когда буквально за секунду до конца отсчета Рыбка поворачивала голову, снимала с рулевого колеса правую руку и дружески касалась костяшками пальцев ее челюсти. С неизменной улыбкой.
Лада поняла, что эта сучка мыслит, как она, и хорошо чувствует ее. Возможно, при других обстоятельствах они могли бы даже стать подругами… или соучастницами стоящего дела. Но теперь уже поздно.
А потом на нее внезапно снизошел покой. Это было великолепное безразличие, о котором она раньше могла только мечтать. Ей сделалось абсолютно всё равно, что с ней будет. Она расслабилась и закрыла глаза.
* * *
В наступившей темноте немедленно всплыло воспоминание, которое неотступно преследовало ее несколько лет — наяву и во сне. Именно по причине, связанной с этим воспоминанием, она оказалась здесь.
Оно возвращало ее в красивый уютный дом на берегу озера. Тогда ей еще казалось, что свободная жизнь только начинается, — ведь за это так дорого заплачено. В тех горах, среди благословенной тишины и возле наичистейшей в мире воды, она хотела всё забыть…
Не получилось — не дали. Через несколько месяцев она прочитала обведенную маркером статью в подброшенной на порог газете — и поняла, что получила свою «черную метку». На этом свободная жизнь закончилась и начался ад ожидания. Она не расставалась с оружием, хотя знала, что это бесполезно, — они пришлют человека, который всё сделает предельно аккуратно и «стерилизует» последствия. И случится это, вероятно, не скоро — они не откажут себе в удовольствии подольше наблюдать за тем, как страх пожирает ее время и ее разум…
А перед католическим Рождеством к ней в гости внезапно пожаловал Барский — свалился на голову, как снежная лавина в Альпах. Сначала она решила, что он и есть тот самый стерилизатор, и расхохоталась ему в лицо. Ситуация и в самом деле отдавала черным юмором специфического свойства — пока не стало ясно, что Барскому она нужна, чтобы не свихнуться. Он только что похоронил свою дочь, покончившую жизнь самоубийством.
Узнав об этом, Лада разъярилась по-настоящему. Между ними давно всё было кончено; точки над «i» расставлены; слова, после которых нет возврата к прошлому, произнесены. Тем не менее он приполз к ней искать утешения, а может быть, и чего-то большего, очевидно, надеясь пронять ее своей слезоточивой историей. И не только этим. Он намекнул, что знает о ее «сложных обстоятельствах» и готов посодействовать в «решении проблем».