— …Отрадно, отрадно. Мне не нужно выслушивать защитительную речь, господин Рязанов, я просил всего-то ответить на мой вопрос, что вы и сделали. А знакомы ли вы с господином Вагнером, спиритом?
— Знаком, и достаточно близко. Неоднократно посещал его салон. Видел его не далее чем позавчера, если вас это интересует.
— Вы серьезно верите в спиритизм?
— Скажем так: это — неведомое, господин Миллерс. Хотя я могу аргументированно доказать вам с равным успехом как реальность общения с миром духов, так и то, что это — мистификация. Однако я знавал некоторые случаи, после которых не могу запросто отмахиваться от спиритизма. Кстати, у вас на столе лежат книги и журналы, из которых можно сделать на сей счет и полярно противоположные выводы.
— Но Церковь…
— Я не верую в господа, господин Миллерс. Я атеист. Простите, что перебил вас, но если это является препятствием…
— Ничего страшного, господин Рязанов, ничего страшного. Теперь я хотел бы, господин Рязанов, более подробно услышать от вас о поездке в Румынское княжество. Пожалуйста, не торопитесь, это очень важный фрагмент вашей биографии, о котором я хотел бы знать практически все.
— Почему именно он, хотел бы я спросить? Я ожидал, что вас интересует практика в Сюртэ.
— Потому что вы, господин Рязанов, посещали весьма любопытные места — такие, как остров Снагов, Сигишоара и Тырговиште. Каждое в отдельности это место вроде бы и не представляет интереса — для стороннего человека, но в подобном сочетании… Сюртэ меня также интересует, вне всяких сомнений, но вначале я хочу услышать о румынском вояже.
— Мне начинает становиться понятнее подбор книг на вашем столе, господин Миллерс, — сказал Рязанов и постучал пальцем о жесткий переплет Майо.
— Ну вот, мало-помалу мы поймем друг друга, — улыбнулся Миллерс. — Начнем же с Сигишоары, первого этапа вашего любопытнейшего путешествия по румынским землям…
20 февраля Главного начальника Верховной Распорядительной Комиссии Михаила Тариеловича Лорис-Меликова на углу Большой Морской и Почтамтской, подле дома, где квартировал граф, чуть не убил слуцкий еврей Ипполит Млодецкий. Его «лефоше» был нацелен генералу прямо в бок, и лишь чудом Млодецкий не попал.
«Эти евреи ничего не умеют правильно сделать», — сказал в сердцах Лорис. По крайней мере, так рассказывали Ивану Ивановичу. Сам же он с недоумением узнал, что покушение на Лорис-Меликова не было санкционировано «Народной волей». Произошло оно в присутствии двух стоявших у подъезда часовых, двух верховых казаков, конвоировавших экипаж, и, само собой, в виду торчавших тут же городовых.
Двумя днями позднее с самого раннего часа народ собирался на Семеновском плацу. Рязанов после интересовался полицейскими подсчетами — ему сказали, что собралось чуть менее полста тысяч, газеты же писали, что и все шестьдесят, во что нетрудно было поверить: на самом плацу, достаточно обширном, все не поместились, хотя и натащили бочек, ящиков и прочих возвышений, потому черны от людей были и крыши окрестных домов, и большие станины мишеней стрельбища, и даже вагоны Царскосельской дороги, вереницами стоявшие поодаль. Рязанов видел, как с одного вагона упала в толпу, на мягкое, любопытная баба и то ли родственники, то ли просто добрые люди принялись с руганью вздымать ее обратно.
Простая виселица, сколоченная из трех балок, была выкрашена черной краскою, как и позорный столб, врытый подле нее. На специальной деревянной платформе, также свежевыстроенной, уже собрались представители власти, среди которых Рязанов разглядел градоначальника Зурова и двух знакомых чиновников из военно-окружного суда.
Вокруг виселицы были выстроены в каре четыре батальона гвардейской пехоты с отрядом барабанщиков впереди, а с внешней стороны каре расположился жандармский эскадрон.
Мог ли думать злосчастный еврей-мещанин из богом забытого Слуцка, что в честь его — пускай даже и предсмертную — соберется такое великолепие?!
Мог ли надеяться, что кончину его увидят десятки тысяч людей и еще сотни тысяч, если не миллионы, прочтут о ней в газетах?!
— Верите ли, Иван Иваныч, места от пятидесяти копеек до десяти рублей, — сказал Кузьминский, зябко потирая руки.
Степан Михайлович Кузьминский был также правовед, тремя годами старше Рязанова, и занимался адвокатурою; и пусть лавров Кони или Спасовича не снискал, жил небедно. Встретились они случайно, уже подъехав с разных сторон к Семеновскому плацу.
— Что? — переспросил отвлекшийся Иван Иванович.
— От пятидесяти копеек до десяти рублей места, говорю, словно в опере. Не угодно ли купить?
— Мне отсюда прекрасно видно, — отозвался Рязанов с раздражением.
— А в сорок девятом году мороз был, между прочим, сорок градусов, — сказал человек, стоявший рядом с ними и, очевидно, слушавший разговор. Говорил он вполголоса, почти шепотом, но, несомненно, на публику.
Рязанов внимательно оглядел соседа. Невысокий, худощавый, но довольно широкоплечий при этом, с лицом землистым и болезненным, с небольшой русой бородою, он был довольно стар — и особенно старыми выглядели его впалые притухшие глаза. Кажется, где-то Иван Иванович видел уже этого человека, но никак не мог отрыть в памяти, кто же это такой.
— Вызывали по трое, — так же глухо пробормотал он, — а я был в третьей очереди, и жить мне оставалось не более минуты… На пятнадцать шагов — по пятнадцать рядовых при унтер-офицерах, с заряженными ружьями…
— Позвольте, уж не о казни ли петрашевцев вы говорите? — с интересом спросил Кузьминский, продолжая тискать свои замерзшие ладони.
Старик уже хотел что-то ответить, вроде бы утвердительно кивая, но тут толпа загомонила:
— Везут! Везут!
Показалась высокая повозка, на которой спиною к кучеру сидел Млодецкий. Руки его были привязаны к скамье ремнями, а на груди прикреплена была табличка, на которой ясно читалось: «Государственный преступник».
Вешать Млодецкого должен был знаменитый палач Иван Фролов, человек большой силы и — вопреки бытующему мнению о палачах — не лишенный внешней приятности. Отвязав несчастного, но не освободив ему рук, Фролов буквально придвинул Млодецкого к позорному столбу, где тот покорно — вместе с людскою толпою — выслушал приговор. Потом появился священник, чрезвычайно взволнованный, и что-то тихо сказал преступнику, после чего протянул крест для целования.
— Поцеловал! Поцеловал! — прошелестело в толпе.
— Позвольте, но он же еврей! — воскликнул Кузьминский. — Чисто еврейский тип самого невзрачного склада…
— Кажется, говорили, что он недавно принял православие, — заметил Рязанов.
— Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?… — произнес старик, взиравший на приготовление к казни с огромной скорбью. Глаза его, казалось, ввалились еще глубже, а тонкие бескровные губы нервно подергивались.