Можно было описать дерево – конкретное дерево: липу, осину, дуб – и погубить его, словами иссушив корни.
Можно было описать человека – и предначертать ему смерть от разрыва сердца.
Можно было описать город – и напустить на него пожар.
Чем крупней и сложней был предмет, тем трудней было что-то в нем изменить и тем больше для этого требовалось слов.
Тильт пока не мог справиться с цветком, что сох в горшке.
А Книга Драна была способна перевернуть целый мир.
Ночами освободившийся от основной работы Тильт подолгу просиживал над листами бумаги, грыз перо, подыскивая правильные слова. Ему было немного обидно – он постиг, как действует волшебство чернил и бумаги, он научился предугадывать слова Книги Драна, но почему-то его собственные слова никак не проявляли своей магической силы.
Он хотел оживить полумертвый цветок. Изменить его так, чтобы тот мог обходиться чахлым светом свечей и светильников.
Он подолгу разглядывал растение, крутил горшок, ощупывал ломкие листья, касался колючего стебля.
И брался за перо.
Потом несколько дней ждал результата.
И, не дождавшись, придумав, как сделать текст лучше, рвал бумагу, жег в печи обрывки и доставал из-под тюфяка чистый лист.
Он будто заболел. Его лихорадило, он бредил наяву. Он уже давно не спал нормальным сном. Все его мысли были направлены на решение одной большой задачи.
Он хотел научиться великому мастерству.
Чтобы получить свободу.
Чтобы исправить случившееся.
Чтобы остановить Драна.
Чернила, перо и бумага – они были его единственным оружием. Могучим оружием, рядом с которым посох, бьющий молниями, казался детской игрушкой. Нужно было только научиться им пользоваться.
И Тильт торопился учиться. Он многого достиг и все равно почти на каждой странице Книги находил что-то для себя новое. А то, что недавно казалось ему понятным, вдруг оборачивалось иной, незнакомой стороной. Так однажды Тильт осознал, что те места, которые он хотел исправить и улучшить, на самом деле в правке не нуждались. Как же он был глуп, полагая себя умнее безымянного мастера!
Книга увлекала его, дразнила, затягивала, мучила. Он восхищался ею, благоговел перед ней и пугался ее. Он страстно желал оказаться в месте, где собирались исписанные им страницы. Он хотел увидеть их все, прикоснуться к ним, полистать, почитать бегло, выборочно. Его снедало любопытство, насколько велики написанные им тома, сколько их, в какие обложки они одеты, какой у них переплет.
И не менее любопытно ему было, что же откроется ему на других, еще не написанных страницах.
Он уже не мог остановиться, он работал, как безумный. Если бы случилось чудо и какой-нибудь великий маг открыл Тильту путь к бегству, то увлеченный писец, наверное, попросил бы у волшебника отсрочки.
Отрезвление пришло внезапно, в день, когда Тильт в обычной спешке порезал ножом палец. Он подошел к самому яркому светильнику, чтобы получше разглядеть рану, поднес руку к лицу – и испугался.
Это была чужая рука.
Бледная, узкая, с обгрызенными грязными ногтями, с едва заметным рыжим пушком на фалангах пальцев. Заметно распухшее запястье. Тонкая синеватая кожа, покрытая разводами грязи.
Тильт попробовал вспомнить, когда он последний раз мылся.
Или хотя бы умывался.
Он брызгал водой в лицо, чтобы согнать сонливость, тер слипающиеся глаза, щипал себя за уши. Мытьем это назвать нельзя.
Тильт вспомнил ванну, в которой так любил нежиться Далька.
Как же давно это было!
Насколько давно?…
Он подошел к полке с посудой, снял с нее большую оловянную тарелку, сдул пыль. Довольно долго шлифовал плоскую посудину – сперва засаленным рукавом, потом скомканной бумагой. Глянул в зеркальную поверхность. Медленно повернул голову.
В тарелке отражалось незнакомое лицо. Худое, со впалыми щеками, с ввалившимися глазами – бледное, страшное. Грязные, спутанные патлы до самых плеч.
Тильт провел рукой по скулам, по подбородку.
Он и не заметил, когда у него появились усы. И растительность на подбородке. Сколько же прошло дней?
Отбросив тарелку, он шагнул к исчерканной углем стене. Каждый раз, когда приносили еду, он оставлял здесь метку.
Каждый раз?
Нет!
Тильт тряхнул головой. Последнее время он и это забывал делать.
Так сколько же?…
Он начал счет сверху. Дошел до ста двадцати – и сбился. Вытащил из печки головешку, стал ею зачеркивать посчитанные дни. Каждую сотню отмечал кружком на стене.
Триста.
Четыреста.
Пятьсот!
Шестьсот!
Полтора года с лишним! Шестьсот двадцать три дня!
А если прикинуть, сколько дней остались неотмеченными, то и выходит – без малого два года!
Тильт опустился на пол. Выпустил головешку.
И долго сидел, скрестив ноги, перебирая растерянные мысли, дергая себя за редкие отроческие усики.
А потом заснул, привалившись боком к исчерканной углем стене.
Охотничий домик только назывался таковым. На самом деле это была маленькая бревенчатая крепость, спрятанная в глухом лесу и окруженная частоколом. Имелись тут и небольшая конюшня, и псарня, и летняя кухня, и погреб, и несколько сараев, но все это пребывало в запустении, местами переходящем в разруху.
Как пояснил Грифф, лесное хозяйство построили здесь по велению прежнего бургомистра. Он был известным любителем охоты и проводил в диких угодьях куда больше времени, чем в зале заседаний и личном кабинете.
Новый бургомистр не разделял страсти предшественника. Какое-то время он, заведенного порядка ради, содержал доставшиеся в наследство охотничьи дома и даже пробовал бить зверье и птицу, честно пытаясь понять, в чем удовольствие сего занятия, – но так и не понял. Не втянулся. Сократив число лесничих, разогнав егерей, раздарив гончих и норных псов, бургомистр Снейр и думать забыл об охоте.
– Получается, что хозяин за домами этими числится, – рассказывал Грифф. – Да только давным-давно он тут не показывался. Одни лесничие и заглядывают сюда для порядка, ну да с ними всегда можно договориться. Мы же не браконьеры какие. Мы люди степенные, уважение знающие, доверия заслуживающие.
Гай косился на троллей, на оборванного Лори, на простецки одетого Скабби и пытался понять, что в них такого степенного и почему лесничие должны преисполниться к ним доверия…
Дом был не заперт, хотя на двери его висел огромный ржавый замок. Внутри оказалось на удивление просторно и довольно уютно, несмотря на запах мышей и плесени. В закопченном очаге, украшенном коваными решетками и полками, чуть теплился огонь. С высокого потолка, запятнанного сыростью, свисали облепленные воском трехъярусные свечные люстры. На бревенчатых стенах жутко скалились попорченные временем звериные морды: Гай опознал вепря, волка, медведя и росомаху; кому принадлежали прочие головы, писец не знал. О былой роскоши охотничьего дома напоминали многочисленные ковры и картины. Ковры, конечно, давно потеряли вид, а картины расплылись, но позолота рам светилась и сквозь пыль.