По тому по самому! Потому что, вслушиваясь в ритмичный скрип, доносившийся сверху, она рассудила: раз кровать поскрипывает в одной комнате, то почему бы ей не поскрипывать и в другой? В том смысле, что ночевать им с Алексом придется в ее спальне. Ну не осталять же его в самом деле на диване! Может, это такая антикварная ценность, что спать на нем – все равно что улечься на музейный экспонат. Да и постелить нечего, Лера не знает, где лежит постельное белье. А наверху... Наверху матрас и все остальное есть только на ее кровати – две другие зияют голыми досками. Вот и получается, что...
Лера открыла глаза. Да что это с ней? С ума она сошла, что ли? Что напридумывала себе? Ведь ни малейшего знака с его стороны не было, ни намека, что он хотел бы... Для него она, во-первых, старая, во-вторых, долговязая, в-третьих, невеста «буржуя». «А в-четвертых, – подумала Лера, – я бесстыжая дура! Да что мне в этом Алексе? Пусть спит где угодно, хоть на половичке под дверью».
Она потерла ладонями запылавшие щеки и обернулась, силясь придать себе такой неприступный вид, чтобы при взгляде на нее даже Форт Нокс показался гостеприимным.
И увидела, что Алекс уже решил проблему с ночлегом.
Нет, он не воспринял как мысленный приказ сердитое пожелание Леры и не устроился на половичке под дверью. Он лежал на музейном диване, свернувшись клубочком: в этом древнем доме и днем-то было прохладно, а к вечеру и вовсе сделалось зябко.
Лера прикусила губу, чтобы не расхохотаться над его торчащими лопатками и поджатыми коленками, потом взяла плед и осторожно укрыла спящего.
«Да, ресницы у него все-таки необыкновенные!» – спокойно подумала она. Потом погасила свет в столовой, поднялась наверх крадучись, почистила зубы и шмыгнула в антикварную холодную постель. Подрожала немножко, но ей не привыкать засыпать одной в холодных постелях...
Вдали пробило двенадцать раз. За стеной не утихал ритмичный скрип. А может быть, Мирослав и Николь были тут уже ни при чем, может, это начали бродить привидения – ну разве бывает родовое гнездо, вдобавок четырнадцатого века, без привидений?
Лера на всякий случай перекрестилась, потом нашарила на тумбочке заранее приготовленные «ушки» – французские восковые затыкалочки-беруши, гарантию спокойного сна, – ввинтила их в уши, подождала, пока воск чуть размягчится, убедилась, что ничего не слышно...
«А интересно, в доме Жерара есть привидения?» – подумала она и с облегчением поняла, что это ей и правда интересно. Слава богу, мгновенная дурь, помрачившая ей разум там, внизу, улетучилась. Ну а завтра приедет Жерар с кольцом и цветами – и все вообще забудется... Она улыбнулась, вызвав в памяти лихие зеленые глаза, и тотчас спокойно уснула. Однако во сне мы бродим путями, далекими от рассудочных, а потому снились Лере, увы, все-таки не зеленые, а янтарные глаза. С такими длинными-длинными ресницами, которые называются стрельчатыми...
Все лето стояла сушь несусветная, однако именно в ночь накануне этого долгожданного августовского дня хляби небесные вдруг с сухим скрежетом разверзлись – и обрушили на землю все свои немалые запасы. «Словно ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила», как выразился классик русской поэзии Федор Тютчев. Да, не исключено, что именно это и произошло на небесах! Гремело, грохотало, сверкало, ослепляло – и лилось, лилось... Сотни, можно сказать, тысяч людей вздохнули с облегчением: наконец-то напитается водой иссохшая земля, наконец-то перестанут гореть леса, тлеть торфяники, – и лишь восемь ближайших друзей Василия Кочергина прокляли эту самую ветреную Гебу всеми приличными и неприличными словами. Потому что пикник, которого они так долго ждали и о котором так много говорили, провалился, еще не начавшись. И дело было даже не в том, что «лило, лило по всей земле, во все пределы». В конце концов, хотели собраться не под открытым небом, а на даче, под крышей, костер для шашлыка можно было развести под навесом, в конце концов, пожарить мясо прямо в печке, на углях... Короче, с природной стихией вся компания готова была сладить. А вот с зеленым змием, который неприметно подполз к хозяину, сладить оказалось потрудней. Аллегория сия означает, что Василий настолько огорчился разразившимся потопом, что с горя выпил маленькую рюмочку. Потом другую – побольше. И третью... А потом рюмочки уже полетели одна за одной легкокрылыми пташками, ибо такова была суть Васильевой натуры – единожды начавши, ему было трудно кончить, как выразился другой классик русской литературы, Козьма Прутков, тот самый, кто был един в трех лицах. В обычное время на окончание процесса пития Василию требовалось три-четыре дня, да еще столько же – чтобы выйти из последующего состояния грогги. Короче, Василий, умнейший, добрейший и обаятельнейший человек, по сути своей, увы, был запойный алкоголик, и друзья на сей раз застигли его в таких тесных объятиях зеленого змия, разомкнуть которые оказалось им не по силам. Поэтому они разошлись по домам несолоно хлебавши – в большинстве своем ругательски ругая Василия.
За одним исключением.
Исключением явился доктор Белинский. Ему безумно не хотелось ехать на этот пикник – настолько не хотелось, что он даже втихаря молился всем богам, чтобы те создали какие-нибудь форс-мажорные обстоятельства, препятствующие поездке. Боги не замедлили откликнуться, однако то, что гроза произошла фактически по его вине, Вениамин благоразумно держал в секрете. Как для того, чтобы на хвастуна не обрушился гнев богов, так и для того, чтобы избежать гнева обманутых в своих ожиданиях людей – а последствия их гнева могли быть более ощутимыми и даже где-то более разрушительными, чем божественные!
Веселиться же на пикнике Вениамину не хотелось по одной-единственной причине: из-за внутреннего прогрессирующего дискомфорта. После вчерашнего разговора с Вятским доктор впал в такую депрессию, какой не испытывал, быть может, никогда в жизни. Он и ругал себя за собственное любопытство и тщеславие, которые заставили его слишком глубоко влезть в эту детективную историю – а ведь она его, по сути дела, никак не должна была касаться, – и в то же время не мог перестать думать и о трагедии Вятского, и о трагедии его дочери, и о трагедии Холмского, судьба которого по-прежнему оставалась неведомой Вене. И все чаще размышлял он над тем, что за человек был убитый Сорогин. То есть Шведов.