— А как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в сильном волнении, — как он смеет предъявлять своему господину требования, за которые по всем европейским законам его владения подлежат конфискации?
— При теперешнем положении вещей было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил де Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы устарели и нигде, даже в Германской империи, не соблюдаются с прежней строгостью и что государи и вассалы сами стараются, по мере сил и возможности, улаживать свои взаимные отношения. Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему государю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей независимости, чтобы прекратить дальнейшее вмешательство Франции в свои дела.
— Ах, Комин, Комин, — с горечью воскликнул король, снова в волнении вскакивая с места и принимаясь шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему Vae victis! [177] Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
— Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому подготовлены.
— Но ведь умеренность, умеренность при успехе — никто этого не понимает лучше тебя, де Комин, — необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды!
— Не прогневайтесь, ваше величество, но умеренность, как я замечал, превозносится обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать удобный случай.
— Ну ладно, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога? Дальше, кажется, идти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что есть… Но что же еще? Чего еще жаждет ваш герцог? Моей короны? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
— Ваше величество, — ответил де Комин, — то, что мне остается еще вам сказать, наполовину, даже больше чем наполовину зависит от герцога; тем не менее он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
— Черт возьми! Что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Может быть, я должен отдать ему в наложницы мою дочь? Или каким еще бесчестьем он хочет покрыть мое имя?
— Здесь и речи нет о бесчестье, государь: дело в том, что ваш кузен герцог Орлеанский…
— А, вот оно что! — воскликнул Людовик. Но де Комин продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:
— Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой де Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться и вашим согласием, государь. Он хочет, чтобы ваше величество дали знатной чете приданое, которое вместе с состоянием самой графини составило бы достойное владение для сына Франции.
— Никогда этому не бывать! Никогда! — воскликнул Людовик, вскакивая, не в силах сдержать страшное волнение, — которое он все время подавлял; теперь оно прорвалось наружу, несмотря на его всегдашнее самообладание. — Никогда! Никогда! Пусть принесут ножницы и срежут мне волосы, как деревенскому дураку, на которого я и без того слишком похож! Пусть сошлют меня в монастырь… уложат в гроб… пусть выжгут мне глаза каленым железом… отравят… отрубят голову… пусть делают со мной что хотят, — я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери!.. Он ни на ком не женится, пока она жива!
— Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы подумать, есть ли у вас возможность помешать ему, — сказал де Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
— Да, но человек мужественный может найти под нею могилу, — ответил Людовик. — Подумай, де Комин, ведь подобный брак — это гибель, это разорение моего государства! Подумай, ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник. Сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот союз счастливо соединит интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был заветной мечтой всей моей жизни; я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, молился о нем, грешил ради него… Нет, де Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, де Комин, подумай и пожалей меня! Я уверен, что твой гибкий ум поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын. Пожалей меня, Филипп! Ты не можешь не понимать, что для человека проницательного, который смотрит в будущее, в разрушении созданного им долгими трудами плана несравненно больше горечи, чем в скоропреходящей печали заурядных людей, стремящихся удовлетворить лишь мимолетную страсть. Ты умеешь сочувствовать глубокой скорби разбитых надежд, измене тонко продуманных расчетов — неужели же ты не пожалеешь меня?
— Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
— Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, отбросить свою обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них позорящей кличкой «Битая башка»!
Несмотря на весь свой ум, Филипп де Комин был очень тщеславен. Слова короля, как будто забывшего в порыве негодования всякую сдержанность, так глубоко задели его, что он только и нашелся сказать:
— «Битая башка»! Невероятно, чтобы герцог мог так называть меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно!
Людовик сейчас же заметил, какое он произвел впечатление. Избегая сочувственного тона, который мог бы быть оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло бы показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством:
— Мои несчастья, кажется, заставили меня позабыть о приличиях, иначе я, конечно, никогда не повторил бы при вас слов, которые могут вас оскорбить. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен рассказать вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, рассказал мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, повторением которой я не стану вас оскорблять. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вы, естественно, были оскорблены таким обращением, право, не знаю, — но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился за то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по голове, пока не избил до крови, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел принять подобную услугу от своего государя!» С тех пор он и его любимый шут ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая башка», и это нелепое прозвище служит герцогу любимым предметом для шуток и острот.