— Я все сказал ему, государь, — ответил Дюнуа, — но он все твердит…
— Черт возьми! Друг мой, что у тебя застряло в горле? Видно, слова этого бургундца трудно проглотить?
— Если бы меня не удерживали мой долг, приказания вашего величества и неприкосновенность личности посла, я бы заставил его самого проглотить эти слова, государь. Клянусь Орлеанской девой, я бы охотнее заставил его проглотить их, чем передавать вашему величеству!
— Но, боже мой, Дюнуа, как странно, что ты, сам всегда такой горячий, так строг к тому же недостатку нашего взбалмошного и пылкого брата Карла Бургундского, — сказал король. — А я, право, друг мой, так же мало обращаю внимания на его дерзких послов, как башни этого замка — на северо-восточный ветер, который дует из Фландрии и принес нам этого нежданного гостя.
— Так знайте же, государь, — ответил Дюнуа, — граф де Кревкер ждет у ворот с трубачами и со всей своей свитой. Он объявил, что, если ваше величество откажете ему в аудиенции, он будет ждать хоть до полуночи, ибо его господин приказал ему требовать немедленного свидания с французским королем и дело его не терпит ни малейшего отлагательства. Он сказал, что добьется своего и переговорит с вашим величеством в любой час, как только вы выйдете из замка и куда бы вы ни шли, государь: по делам, на прогулку или на молитву, и что ничто, кроме грубой силы, не заставит его изменить свое решение.
— Он дурак, — сказал невозмутимо король. — Неужели этот взбалмошный фламандец воображает, что разумному человеку трудно просидеть спокойно двадцать четыре часа в стенах своего замка, когда у него на руках дела целого государства? Сумасбродные головы! Они, кажется, думают, что все люди скроены по их образцу и каждый человек только тогда и счастлив, когда сидит в седле… Прикажите-ка убрать и накормить собак, друг Дюнуа. Вместо охоты мы сегодня назначим совет.
— Государь, — возразил Дюнуа, — этим вы не отделаетесь от Кревкера. Он говорит, что если вы не дадите ему аудиенции, то, по приказу своего господина, он прибьет перчатку к ограде вашего замка в знак того, что герцог отказывается от верности Франции и немедленно объявляет ей войну.
— Вот как! — сказал Людовик, не меняя тона, но его косматые брови так нахмурились, что на минуту почти совсем закрыли черные пронзительные глаза.
— И так говорит с нами наш старинный вассал! Так обращается к нам наш любезный кузен!.. Ну что же, Дюнуа, придется нам развернуть наше боевое знамя и кликнуть: «Дени Монжуа!» ["Дени Монжуа!» — боевой клич французов, его смысл:
«Святой Денис с нами!» (Святой Денис считался покровителем Франции.)].
— В добрый час, государь, слава богу! — воскликнул воинственный Дюнуа.
А королевские стрелки, не в силах обуздать охватившую их радость, зашевелились на своих постах, так что по залу пронесся не громкий, но отчетливый звон оружия. Король поднял голову и гордо посмотрел вокруг; в этот миг он выглядел и думал, как его герой отец.
Но минутная вспышка уступила место политическим соображениям; при существующих условиях открытый разрыв с Бургундией был бы для Франции чрезвычайно опасен. В то время на английский престол взошел воинственный и храбрый король Эдуард IV [66] , лично участвовавший более чем в тридцати сражениях. Он был братом герцогини Бургундской и, весьма вероятно, ждал только явного разрыва между Людовиком и своим зятем, чтобы вторгнуться во Францию со своими войсками через всегда открытые ворота Кале [67] . Он одержал много блестящих побед в междоусобных войнах и теперь хотел самой популярной у англичан войной с Францией изгладить из народной памяти тяжелые воспоминания о внутренних распрях. К этому соображению у короля примешивались сомнения в верности герцога Бретонского [68] и другие не менее важные политические расчеты. Поэтому, когда Людовик после долгого молчания опять заговорил, хотя тон его голоса не изменился, смысл речи был уже совершенно иной.
— Однако сохрани бог, — сказал он, — чтобы мы, христианнейший король, стали проливать французскую кровь без крайней необходимости, если мы можем избежать этого бедствия, не бесчестя нашего имени. Жизнь наших подданных мы ставим выше всех оскорблений, какие может нанести нашему достоинству какой-нибудь грубиян посол, который, быть может, даже преступил пределы своих полномочий. Впустить сюда бургундского посла!
— Beati pacific!! [69] — сказал кардинал де Балю.
— Воистину! А те, кто смиряется, вознесутся — не так ли, ваше святейшество? — добавил король.
— Аминь, — сказал кардинал.
Но почти никто из присутствующих не повторил этого слова. Даже бледное лицо герцога Орлеанского вспыхнуло румянцем стыда, а Меченый не в состоянии был скрыть своих чувств: он чуть не выронил из рук бердыш, который глухо звякнул, задев концом об пол. За такую несдержанность ему пришлось выслушать строгий выговор от кардинала и наставление, как следует стоять на часах в присутствии государя. Сам король был, видимо, смущен воцарившимся кругом тяжелым молчанием.
— Ты о чем-то задумался, Дюнуа, — сказал он, — или ты осуждаешь нас за уступчивость перед этим дерзким послом?
— Нет, государь, — ответил Дюнуа, — я не вмешиваюсь в дела, которые не входят в круг моих обязанностей.
Я просто думал попросить ваше величество об одной милости.
— О милости, Дюнуа? Говори, что такое? Ты редко о чем-нибудь просишь и можешь заранее рассчитывать на наше согласие.
— В таком случае я прошу вас, государь, послать меня в Эвре управлять тамошним духовенством, — сказал Дюнуа с истинно военной прямотой.
— Вот действительно дело, которое не входит в круг твоих обязанностей, — с улыбкой заметил король.
— Во всяком случае, — ответил граф, — я был бы не худшим командиром для попов, чем его святейшество епископ или, если ему больше нравится, его святейшество кардинал — для солдат гвардии вашего величества.
Король опять загадочно улыбнулся и шепнул Дюнуа:
— Может быть, придет скоро время, когда мы с тобой подтянем попов… А пока будем терпеть это самодовольное животное епископа. По теперешним временам и он годится… Ах, Дюнуа, это Рим взвалил нам на плечи и его и другие тяжелые обузы! Но потерпим, мой друг: будем тасовать карты, пока не добьемся хорошей игры.