Шантарам | Страница: 92

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Откуда берет силу?.. – пробурчал Маджид. – Ну, я думаю, это всем понятно… Или ты не согласен?

– Да нет, в общем согласен, но скажи мне, дружище, разве наша сила не рождается отчасти в страдании? Трудности и страдания закаляют нас, не так ли? И я думаю, что человек, который не боролся с трудностями и не страдал по-настоящему, не так силен, как тот, кто много страдал. Так что мы должны страдать, чтобы стать сильными. А если, как ты говоришь, мы должны быть слабыми, чтобы страдать, то получается, что мы должны быть слабыми, чтобы стать сильными. Что скажешь?

– М-да… – ответил Маджид, улыбнувшись. – Возможно, в этом что-то есть, и ты отчасти прав, но все равно я считаю, что страдание – это вопрос силы и слабости.

– Я не во всем согласен с нашим братом Маджидом, – вступил в разговор Абдул Гани, – но мне кажется, что человек действительно может обладать силой, позволяющей ему бороться со страданием. Это, по-моему, бесспорно.

– А в чем он черпает эту силу и как борется со страданием? – спросил Кадербхай.

– По-видимому, у разных людей это происходит по-разному, но возможно лишь тогда, когда мы взрослеем и становимся зрелыми людьми, преодолев детскую чувствительность. И взрослеть – это отчасти как раз и значит научиться бороться со страданием. Вырастая, мы теряем иллюзии и осознаем, что счастье бывает редко и быстро проходит. Это нас ранит, и чем сильнее, тем больше мы страдаем. Можно сказать, что страдание – это своего рода гнев. Мы возмущаемся несправедливостью судьбы, причиняющей нам боль. И вот это-то возмущение и гнев мы и называем страданием. Отсюда же, кстати, возникает и роковой удел героя.

– Опять этот «роковой удел»! О чем бы мы ни заговорили, ты все сводишь к этому! – сердито проворчал Маджид, не поддаваясь на самодовольную улыбку своего дородного соседа.

– У Абдула есть пунктик, Лин, – объяснил мне Халед, суровый палестинец. – Он полагает, что судьба наградила некоторых людей качествами – например, необычайной храбростью, – заставляющими их совершать безрассудные поступки. Он называет это роковым уделом героя и считает, что такие люди испытывают потребность вести за собой других на бой и сеют вокруг хаос и смерть. Возможно, Абдул и прав, но он так часто твердит об этом, что уже достал нас всех.

– Оставив в стороне вопрос о роковом уделе, позволь мне задать тебе один вопрос, Абдул, – сказал Кадербхай. – Есть ли, на твой взгляд, разница между страданием, которое мы сами испытываем, и тем, которому мы подвергаем других?

– Конечно, – ответил Абдул. – К чему ты клонишь?

– К тому, что если существует по меньшей мере два разных страдания – одно из них мы испытываем сами, а другому подвергаем окружающих, – то, значит, оба они не могут быть гневом, о котором ты говорил. Разве не так? Так чем же являются эти два вида страдания, по-твоему?

– Ха!.. – воскликнул Абдул Гани. – Кадер, старая лиса, ты опять загнал меня в угол. Ты сразу чуешь, когда я привожу довод только для того, чтобы победить в споре, на? И ловишь меня на этом как раз в тот момент, когда я уже поздравляю себя с победой. Но подожди, я обдумаю этот вопрос и приведу тебе какой-нибудь неоспоримый аргумент!

Схватив с блюда кусок сладкого барфи, он кинул его в рот и с довольным видом стал жевать.

– А ты что скажешь по этому поводу, Халед? – ткнул он в сторону соседа толстым пальцем, измазанным в сладости.

– Я знаю, что страдание – вещь вполне реальная, – спокойно ответил Халед, сжав зубы. – И испытывает его только тот, кого бьют кнутом, а не тот, кто этот кнут держит.

– Халед, дорогой мой, – простонал Абдул Гани. – Ты на десять с лишним лет младше меня, и я люблю тебя не меньше, чем любил бы младшего брата, но ты говоришь такие мрачные вещи, что из-за них пропадет все удовольствие, полученное нами от этого замечательного чарраса.

– Если бы ты родился и вырос в Палестине, то знал бы, что некоторые люди рождаются для того, чтобы страдать. Они страдают постоянно, страдание не отпускает их ни на секунду. Ты знал бы, откуда происходит настоящее страдание – оттуда же, откуда происходят любовь, свобода, гордость. И там же эти чувства и идеалы умирают. Страдание никогда не прекращается, мы просто делаем вид, что не страдаем, – для того, чтобы наши дети не плакали во сне.

Он разгневанно посмотрел на свои руки, словно это были два поверженных заклятых врага, просящие пощады. В комнате воцарилась гнетущая тишина, и все взоры невольно обратились на Кадера. Но он сидел молча, скрестив ноги, выпрямив спину и слегка покачиваясь, словно отмерял необходимое количество уважительной задумчивости. Наконец, он кивнул Фариду, призывая его высказаться.

– Я думаю, что наш брат Халед по-своему прав, – тихо и чуть смущенно начал Фарид. Он взглянул большими темно-карими глазами на Кадербхая, и когда тот заинтересованно и поощрительно кивнул, продолжил: – Я думаю, что счастье – тоже реальная, истинная вещь, но мы из-за него становимся неразумными. Счастье – это такая странная и могущественная вещь, что мы из-за него заболеваем, как из-за каких-нибудь микробов. А страдание излечивает нас от этого, от избытка счастья. Как это говорится? «Бхари вазан…»?

Кадербхай напомнил ему эту фразу на хинди и перевел ее на английский язык очень тонко и поэтично: «Бремя счастья может облегчить лишь бальзам страдания». Даже сквозь наркотический туман мне было видно, что он владеет английским гораздо лучше, чем продемонстрировал мне в нашу первую встречу, – очевидно, тогда он предпочел не раскрываться до конца.

– Да-да, именно это я и хотел сказать. Без страдания счастье раздавило бы нас.

– Это очень интересная мысль, Фарид, – заметил Кадербхай, и молодой индиец вспыхнул от этой похвалы.

Я почувствовал легкий укол зависти. Благосклонная улыбка Кадера давала ощущение счастья не менее эффективно, чем одурманивающая смесь в кальяне. Меня охватило непреодолимое желание быть сыном Абдель Кадер Хана, заслужить его благодатную похвалу. В моем сердце была пустота, незанятая отцом, и там начал вырисовываться образ Кадербхая. Высокие скулы и короткая серебристая бородка, чувственные губы и глубоко посаженные янтарные глаза стали для меня идеальным воплощением отца.

Оглядываясь на этот момент в прошлом и вспоминая, как жаждал я любить Кадера, с какой готовностью схватился за возможность служить ему, как верный сын отцу, я задаюсь вопросом, не были ли мои чувства в значительной мере порождены тем фактом, что он обладал столь сильной властью в этом городе – его городе. Нигде я не чувствовал себя в такой безопасности, как в его обществе. Я надеялся, что, погрузившись в реку его жизни, я смою тюремный запах, собью со следа ищеек, гнавшихся за мною. Тысячу раз в течение всех этих лет я спрашивал себя, полюбил бы я его так же быстро и так же преданно, если бы он был беден и беспомощен, или нет.

Сидя под небесным куполом этой комнаты и завидуя Фариду, заслужившему похвалу, я понимал, что, хотя Кадербхай первым заговорил о том, что хочет сделать меня приемным сыном, на самом деле это я сделал его моим приемным отцом. И в течение всей этой дискуссии тихий голос во мне произносил, как молитву и заклинание: «Отец мой, отец мой…»