— Давно работаешь в органах?
— Всю жизнь. Сначала — в прокуратуре, последние четырнадцать лет — в КГБ. Был следователем, старшим следователем. Когда закрыли следственное управление, несколько месяцев был без работы, потом взяли в милицию. Теперь снова вернулся в ФСК.
— Интересно. Значит, и ты вроде пострадавший от этих «демократов»?
— Да нет, кажется, нет. Все нормально.
— Кого убили?
Только теперь Колчин вспомнил, что полковник Лукахин — профессионал. Узнав о гибели своих бывших товарищей, он не стал сразу горячиться, нервничать, перевел беседу на другую тему и, лишь успокоившись, спросил наконец.
— Полковников Бахтамова и Иванченко.
— Так… — Лукахин сел напротив, глядя Колчину в глаза. — Как это произошло?
— Бахтамова застрелили в Москве у его дома, Иванченко убили в Минске. В обоих случаях действовали профессионалы, по одному и тому же почерку. Выстрел в сердце, несколько выстрелов в стену и в тело, чтобы мы поверили в неопытность нападавших.
— Старый трюк, — кивнул Лукахин, — мы его практиковали еще двадцать лет назад. Кроме меня, с кем-нибудь говорили?
— С полковником Фогельсоном.
— Да? — очень удивился Лукахин и хитро прищурился. — Ну и что вам сказал Марк Абрамович?
— Угрожал, предлагал прекратить расследование.
— Прямо-таки угрожал? — не поверил Лукахин.
— Предупреждал, что искать не в моих интересах.
— Ах, даже так? — Лукахин тяжело задумался. — Знаешь, подполковник, у нас ведь работа была нелегкая, грязная, тяжелая. Знаешь, почему группу «Рай» назвали?
— Слышал.
— Вот именно. Мы в рай отправляли людей без задержки. Такая была у нас работа — своих ликвидировать. Больше я тебе про это ничего не скажу, но мы знали: один раз ошибемся, где-нибудь напортачим — и все. Следующий выстрел будет в твой затылок. Ошибаться нельзя было.
— Вы хотите сказать, что они где-то допустили ошибку? — понял Колчин.
— Ничего я не хочу сказать, — возразил Лукахин, — просто объясняю тебе. Как тебя зовут?
— Федор.
— Так вот, Федор, мои ребята были специалистами очень высокого класса. Может, кто использовать их захотел. Фогельсон, я слышал, вернулся на прежнюю работу. Еще один офицер, кажется, тоже?
— Кто? — не выдержал Колчин.
— Не Бахтамов, не Иванченко. Остальные фамилии я просто не помню.
— Я могу их назвать.
— Не надо, — жестко отрезал Лукахин. — Сказал, не помню — значит, не помню. Об убитых поговорим: им я уже навредить не могу. О живых говорить не буду. Пойми, это наше железное правило — иначе нельзя, можно подвести товарищей.
— Понимаю.
— Жалко ребят, — помолчав, произнес Лукахин. — Подожди минуту.
Он вышел в другую комнату и вскоре вернулся с большой бутылкой в руках. По мутной жидкости Колчин понял, что это самогон. Лукахин подвинул два чистых стакана.
— Армейская традиция. Помянуть надо погибших офицеров.
Он разлил в стаканы жидкость и, продолжая стоять, протянул стакан Колчину.
Тот встал и, не чокаясь, выпил эту обжигающую жидкость. К его удивлению, она оказалась приятной на вкус и не очень забойной.
— Понимаешь, — вздохнул Лукахин, — мы ведь все смертники были. Сами выполняли приговоры — и сами ждали каждую секунду такого приговора себе. Когда нас отбирали в группу, мы уже все про это знали. Нужно скрыть какую-нибудь операцию, отрубить концы, сделать так, чтобы все забыли о ней, — и посылали нас. Причем мы убирали не агента, для этого ведь был отдел «С», мы убирали его «ликвидатора», который до этого убирал необходимый объект. Мы даже не знали, за что и кого. Так обрубались все концы, иначе в мире давно началась бы война. Ты же все понимаешь. И каждый из нас знал: если хвост обрублен недостаточно, новый «ликвидатор» может убрать любого из нас. Иногда, правда, начальство проявляло благородство. Тогда нам предлагали смерть на выбор. Или от инфаркта, или героически спасая людей, где-нибудь на Камчатке.
— От инфаркта тоже? — не удержался Колчин.
— Конечно, — усмехнулся Лукахин. — Был такой порошок. Ты в лаборатории узнай, тебе все расскажут. Хотя они сейчас, наверное, в разведке. Никак не могу привыкнуть к этому разделению КГБ. Я даже не знаю, какой я ветеран. Разведки или контрразведки? Смешно? Давай еще по маленькой.
— И были случаи, когда ваши офицеры сами выбирали себе смерть? — спросил потрясенный Колчин. — Никогда про это не слышал.
— Если твои психоаналитики указывали, что ты никуда не убежишь, тогда да, предлагали выбирать самому. Обычно даже не спрашивали. Убирали быстро и без лишнего шума. Думаешь, — продолжал Лукахин, — вышел полковник на пенсию, сидит в деревне, копается в огороде — и все?
Он снова разлил по стаканам мутную жидкость из бутылки.
— За встречу!
На этот раз Колчин ощутил, что жидкость ударила-таки в голову.
— В любой день, в любой момент, когда всплывет какая-нибудь давняя история, давняя операция, о которой нельзя знать, — и все. Приедут ко мне твои коллеги, подполковник, выпьют со мной чаю и уедут. А потом будут меня хоронить за казенный счет. — Он невесело усмехнулся. — Мы знали, на что шли. Это тогда называлось «долг перед родиной».
— Нелюбимая была у вас родина, — пошутил Колчин.
— Ты не понял, подполковник. В нашу группу попадали только добровольцы, только после строгого отбора. Было такое понятие — родина. Весь Советский Союз. Брали в группу в основном детдомовцев — тех, кого воспитала и вырастила страна. Вот за эту страну мы и дрались. За нее шли под пули, не боялись ни жизни, ни смерти. Знаешь, сколько раз я был ранен? Восемь. И горжусь этим, как своими наградами. Из них три раза в Афганистане. Когда мертвых офицеров шли доставать, чтобы не достались на поругание душманам. А ты говоришь: «нелюбимая». Когда Советский Союз развалился, я стреляться хотел, жена насилу ружье отобрала.
Колчин молчал, не решаясь что-либо сказать.
— Тебе ведь, наверное, Марк Фогельсон не понравился, — продолжал Лукахин. — И вид его не понравился. Такой интеллигентик с бородкой. Он, между прочим, восемь языков знает и за рубежом был неоценимым агентом. Но дело даже не в этом. Знаешь, какая у него судьба? Он из Львова. Во время войны в еврейском гетто убили всю его семью: отца, мать, брата, сестру. Перед тем как мать забрали, она успела спрятать его в канализационном люке. А потом два фашиста прямо на этом люке насиловали и убивали его мать. А он внизу сидел и все слышал. Взрослый уже был, семь лет было. Когда Красная Армия вошла в город, он три месяца говорить не мог. Его потом долго лечили, чтобы он снова говорить начал. В двадцать лет он в партию вступил. У него среди наград два ордена Ленина. А ведь еврей был. Чего там скрывать — не всем это нравилось.