Зов Ктулху | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мои бдения подле леденящего сырого портала вследствие этого решения стали реже и короче, я начал отводить много времени иным, не менее оригинальным занятиям. Порой ночами я беззвучно поднимался с постели и украдкой покидал дом, дабы побродить по кладбищам или местам, где имелись погребения, от посещений коих меня столь тщательно оберегали родители. Не могу рассказать вам, чем я там занимался, так как теперь сам уже не уверен в минувшем, но хорошо помню, как нередко поутру после подобных ночных вылазок я изумлял домашних своей способностью говорить на темы, почти забытые многими поколениями. Именно после одной такой ночи я потряс семью подробностями о похоронах богатого и прославленного сквайра Брюстера, некогда славного в наших краях и погребенного в 1711 году, чей иссиня-серый надгробный камень с высеченными на ней двумя скрещенными берцовыми костями и черепом, постепенно обращался во прах. Мое детское воображение тут же нарисовало не только то, как владелец похоронной конторы Гудмэн Симпсон стащил у покойника башмаки с серебряными пряжками, шелковые чулки и облегающие атласные колготы, но и как сам сквайр, погребенный в летаргическом сне, дважды перевернулся в гробу под холмиком могилы на другой же день после похорон.

Надежда забраться в склеп никогда не оставляла меня, и еще больше укрепило ее неожиданное генеалогическое открытие, что мать моя была в родстве, хоть и отдаленном, с якобы вымершим семейством Хайд. Последний в роду по отцовской линии, я был, вероятно, также последним и в этом старинном и загадочном роду. Я начал чувствовать, что склеп этот был моим, и с жадным нетерпением ожидал мгновения, когда смогу открыть массивную каменную дверь и спуститься по осклизлым гранитным ступеням во тьму подземелья. Теперь я приобрел привычку стоять у приоткрытой двери склепа и вслушиваться со всем возможным вниманием. Ко времени своего совершеннолетия я успел протоптать небольшую прогалину ко входу в склеп. Кусты, окружавшие его, замыкались полукольцом, словно некая ограда. А ветки деревьев, нависая сверху, создавали некую крышу. Этот приют был моим храмом, а запертая дверь алтарем, и у него я порою лежал, вытянувшись на мху. Странные мысли и видения посещали меня.

Свое первое открытие я совершил одной душной ночью. Вероятно, от утомления я впал в забытье, ибо отчетливо помню, что в миг пробуждения услышал голоса. Об их интонациях, тоне, произношении я говорить не осмелюсь; об их характерных особенностях, тембрах я говорить не хочу; могу лишь рассказать о колоссальных различиях в словарном составе, акценте и манере ироизношения. Все возможное многообразие от диалектов Новой Англии, необычных звукосочетаний первопоселенцев-пуритан до педантичной риторики полувековой давности, казалось, было представлено в этой смутной беседе. Хотя на эту удивительную особенность я обратил внимание лишь позже. В ту же минуту мое внимание было отвлечено другим явлением, сголь мимолетным, что я не смог бы клятвенно утверждать, будто оно действительно произошло. Но было ли игрой моего воображения то, что в миг моего пробуждения сразу же погас свет в окутанном мраком склепе? Не думаю, что я был удивлен или охвачен паникой, но знаю, что очень сильно переменился в ту ночь. По возвращении домой я тут же направился на чердак, к полусгнившему комоду, где обнаружил ключ, при посредстве которого на следующий же день легко захватил столь долго осаждаемую крепость. Когда я впервые ступил под своды склепа, в эту покинутую, всеми забытую обитель полился рекой мягкий послеполуденный свет. Я стоял, словно околдованный, сердце мое колотилось в неописуемом ликовании. Едва я закрыл за собою дверь и спустился по осклизлым ступенькам при свете моей единственной свечи, мне все почудилось там знакомым, и, хотя свеча трещала, разнося удушающие миазмы, я странным образом чувствовал себя как дома в затхлой атмосфере склепа. Осмотревшись, я увидел множество мраморных плит, на которых стояли гробы, точнее говоря, то, что от них осталось. Некоторые были невредимы и плотно закрыты, другие же почти полностью развалились, став кучей белесоватого праха. Не тронутыми временем оставались лишь серебряные ручки и таблички с именами. На одной из них я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Суссекса в 1640 году и через несколько лет скончавшегося. В глаза мне бросилась ниша, где разместился отлично сохранившийся гроб со сверкающей табличкой, на которой было выгравировано одно лишь имя, заставившее меня улыбнуться и вздрогнуть одновременно. Какое-то непонятное чувство побудило меня вскарабкаться на широкую плиту, задуть свечу и погрузиться в холодное лоно ждущего своего хозяина дубового одра.

В седой предрассветной мгле я неверной походкой вышел из-под сводов гробницы и запер за собой замок. Больше я не был молодым, хотя всего лишь одна зима остужала мою кровь. Рано встающие деревенские жители, видя мое возвращение домой, смотрели на меня с изумлением. Они удивлялись, читая, по их мнению, следы буйной пирушки на лице человека, которого считали воздержанным и ведущим замкнутую жизнь. Родителям своим я показался только после того, как освежился сном.

С тех пор я каждую ночь посещал склеп видел, слышал, делал то, о чем не должен вспоминать. Первой претерпела перемену моя речь, изначально восприимчивая к различным влияниям, и вскорости близкие заметили, что моя манера изъясняться стала архаичной. Затем в моем поведении начали проявляться необъяснимые самоуверенность и безрассудство, и вскоре я, несмотря на свое пожизненное отшельничество, поневоле приобрел манеры светского человека.

Прежде молчаливый, я стал красноречив, прибегая в разговоре то к изящной иронии Честерфилда, то к богохульному цинизму Рочестера. Я проявлял невероятную эрудицию, в корне отличную от причудливых сочинений аскетов, бывших постоянным предметом моих юношеских размышлений, сочинял экспромтом вольные эпиграммы в духе Гэя, Прайора, и своеобразного остроумия Августина. Как-то поутру за завтраком я чуть было не навлек на себя беду, обрушив с демонстративным пафосом на слушателей поток вакхически непристойных фраз одного поэта восемнадцатого века, декламируя их с георгианской игривостью, вряд ли уместной на страницах моей повести.

Примерно в это же время я начал испытывать страх перед пламенем и грозами. Прежде относясь к подобным явлениям со спокойным безразличием, теперь я чувствовал неизъяснимый ужас, и, когда грохочущие небеса изрыгали всего лишь электрические разряды, прятался в самых укромных уголках дома. Излюбленным моим убежищем стал разрушенный подвал сгоревшего особняка. Воображение рисовало мне его изначальный вид. Однажды я ненароком перепугал одного селянина, с уверенностью приведя его в неглубокий погреб, о существовании коего я, как выяснилось, знал, хотя он был укрыт от глаз и позабыт на протяжении многих поколений.

Наконец наступил период, приближения которого я ждал со страхом. Родители мои, встревоженные переменами в манерах и облике своего единственного сына, с намерениями самыми добрыми стали прилагать все усилия, чтобы проследить каждый мой шаг. Это угрожало бедой. Я никому не рассказывал о посещениях склепа, сызмальства ревностно оберегая свою тайну. Теперь же я был вынужден прибегнуть к тщательным предосторожностям, проложив хитрый лабиринт в лесной ложбине, дабы сбить с толку возможного преследователя. Ключ от склепа я носил на шнурке, на шее. Известно было об этом лишь мне одному. Я никогда не выносил за пределы склепа ничего, что привлекало мое внимание во время моего там пребывания.