– …Non timebo milUa populi circumdantis me. Exsurge, Domine; salvum me fac, Deus! [131]
..Salvum me fac, Deus, quomam mtraverunt aquae usquc ad anirnan meam. [132]
…Injixus sum in Umo profundi, el non est substantla. [133]
Одновременно другой голос, отдельно от хора, со ступеней главного алтаря начал печальную песнь дароприношения:
Qui cerburn meum audit, ei credit ei qui misit me, habet vitam aelernam et in judiciurn поп venit, sed transit sua morte in vitam. [134]
Это долетающее издали пение сонма старцев, еле видных во мраке, было панихидой над дивным созданием, полным молодости, жизни, обласканным теплотой весеннего воздуха и солнечным светом.
Народ благоговейно внимал.
Несчастная девушка, охваченная страхом, словно затерялась взором и мыслью в темных глубинах храма. Ее бескровные губы шевелились, как бы шепча молитву, и когда помощник палача приблизился к ней, чтобы помочь ей сойти с телеги, то он услышал, как она тихо повторяла слово «Феб».
Ей развязали руки, заставили спуститься с повозки и пройти босиком по булыжникам мостовой до нижней ступени портала. Освобожденная козочка бежала вслед с радостным блеянием. Веревка, обвивавшая шею Эсмеральды, ползла за ней, словно змея.
И тут пение в храме стихло. Большой золотой крест и вереница свечей заколыхались во мраке. Послышался стук алебард пестро одетой церковной стражи, и несколько мгновений спустя на глазах осужденной и всей толпы развернулась длинная процессия священников в нарамниках и дьяконов в стихарях, торжественно, с пением псалмов направлявшаяся прямо к ней. Но взор ее был прикован лишь к тому, кто шел во главе процессии, непосредственно за человеком, несшим крест.
– Это он, – вся дрожа, проговорила она еле слышно, – опять этот священник!
В самом деле, это был архидьякон. По левую руку его следовал помощник соборного регента, по правую – регент, вооруженный своей палочкой. Архидьякон приближался к ней с откинутой головой, с неподвижным взглядом широко открытых глаз и пел громким голосом:
– De venire inferi clamavi, et exaudisti vocem meam, et projecisti me in profundum in corde marts, et flumen circumdedit me. [135]
В тот миг, когда он в сияющий полдень появился под высоким стрельчатым порталом, в серебряной парчовой ризе с черным крестом, он был так бледен, что у многих в толпе мелькнула мысль, не поднялся ли с надгробного камня один из коленопреклоненных мраморных епископов, чтобы встретить у порога могилы ту, которая шла умирать.
Столь же бледная и столь же похожая на статую, Эсмеральда почти не заметила, как в руки ей дали тяжелую горящую свечу желтого воска; она не внимала визгливому голосу писца, читавшего роковую формулу публичного покаяния; когда ей велели произнести «аминь», она произнесла «аминь». И только увидев священника, который, сделав знак страже отойти, направился к ней, она почувствовала прилив сил.
Вся кровь в ней закипела. В этой оцепеневшей, застывшей душе вспыхнула последняя искра возмущения.
Архидьякон медленно приблизился. Даже у этого предела она видела, что его взгляд, скользивший по ее обнаженному телу, горит сладострастьем, ревностью и желанием. Затем он громко проговорил:
– Девица! Молила ли ты бога простить тебе твои заблуждения и прегрешения?
А, наклонившись к ее уху (зрители думали, что он принимает ее исповедь), он прошептал:
– Хочешь быть моею? Я могу еще спасти тебя!
Она пристально взглянула на него.
– Прочь, сатана, или я изобличу тебя!
Он улыбнулся страшной улыбкой.
– Тебе не поверят. Ты только присоединишь к своему преступлению еще и позор. Скорей отвечай! Хочешь быть моею?
– Что ты сделал с моим Фебом?
– Он умер, – ответил священник.
В эту минуту архидьякон поднял голову и увидел на другом конце площади, на балконе дома Гонделорье, капитана, стоявшего рядом с Флер-де-Лис. Он пошатнулся, провел рукой по глазам, взглянул еще раз и пробормотал проклятие. Черты его лица мучительно исказились.
– Так умри же! – сказал он сквозь зубы. – Никто не будет обладать тобой!
Простерши над цыганкой руку, он возгласил строгим голосом, прозвучавшим, как погребальный звон:
– I nunc, anima anceps, et sit tibi Deus misericors! [136]
То была страшная формула, которою обычно заканчивались эти мрачные церемонии. То был условный знак священника палачу.
Народ упал на колени.
– Kyrie eleison! [137] – запели священники под сводами портала.
– Kyrie eleison! – повторила толпа приглушенным рокотом, пробежавшим над ней, как зыбь всколыхнувшегося моря.
– Amen! [138] – сказал архидьякон.
Повернувшись спиной к осужденной, он снова опустил голову и, скрестив руки, присоединился к процессии священников. Мгновение спустя и он сам, и крест, и свечи, и ризы скрылись под сумрачными арками собора. Его звучный голос, постепенно замирая вместе с хором, пел скорбный стих:
– …Omnes gurgites tui et fluctus tui super me transierunt. [139]
Стук алебард церковной стражи, постепенно затихая в глубине храма, напоминал удары башенных часов, возвещавших смертный час осужденной.
Врата Собора Богоматери оставались распахнутыми, позволяя толпе видеть пустой, унылый, траурный, темный и безгласный храм.
Осужденная стояла на месте, ожидая, что с ней будет. Один из стражей-жезлоносцев обратил на нее внимание Жака Шармолю, который во время описанной сцены углубился в изучение барельефа главного портала, изображавшего, по мнению одних, жертвоприношение Авраама, а по толкованию других – алхимический процесс, где ангел символизирует солнце, вязанка хвороста – огонь, а Авраам – мастера.