Над сконфуженным матросом, сжимающим в кулаке несколько монет, ехидничали те, кому выпало оставаться на борту, проклиная жару и такой лакомый берег, до которого хоть зубами скрипи, а не дотянешься:
– Видал? Кум королю! Весь остров на корню скупит.
– Сувениру мне привези, не забудь. Крокодилу сушеную.
– Ты гляди все вино на берегу не выпей! Хоть понюхать оставь…
– Поделился бы достатками, Степаныч!
– Глянь, братва, как он деньги в пятерне жмет! Миллионщик!..
В стороне, не принимая участия в обстреле счастливчиков шуточками, собралась небольшая группа матросов во главе с боцманом Аверьяновым. Они о чем-то переговаривались.
– Хлебнем с ними лиха, – тихонько шепнул Кривцов наблюдавшему за погрузкой Лопухину.
Тот только пожал плечами и ничего не ответил.
Еропка тоже получил увольнительную и толику денег. Вернулся он за полночь не сильно пьяный, то есть шатающийся, но не падающий, и принес что-то в свертке. По стеклянному звону подумали было, что слуга запасся вином – то ли для барина, то ли для себя. Оказалось не совсем так.
Поздно ночью немногие оставшиеся на баркентине были подброшены диким воплем, донесшимся из кубрика. За ним последовал удар мягкого тела о твердое – шмяк!
– Не виноват я, барин, – бубнил утром Еропка, глядя в пол и временами шмыгая носом с видом оскорбленной добродетели. При этом он болезненно морщился, ощупывал слегка скособоченное туловище и временами тихонько охал. – Ей-свят, нет моей вины вот ни на столечко. А завсегда мне страдать. Все беды от доброты моей, а рази ж азият доброту оценит? Да ни в жисть!
– Еще раз спрашиваю: чего ты не поделил с Кусимой? – С каждым однотипным вопросом металл в голосе Лопухина твердел и ощетинивался сверкающими лезвиями.
– Дак я ж и говорю, барин: ничего. Добра только хотел. А кто пострадавший? Я и есть пострадавший. Так уж на роду мне, видно, написано. Горькая моя планида. Как швырнет он меня – я в переборку и влипни, как лягуха. Думал, преставлюсь. Мало того, что японец меня изувечил, так еще и вы совсем горькой хотите сделать жизнь мою, и без того задрипанную…
Слуга всхлипнул.
– Ну-ну. На жалость-то не дави, знаю я тебя… Рассказывай по порядку, что и почему.
– За медицину пострадал, – вздохнул Еропка.
– Неужели? Ты же говорил, что за доброту.
– За доброту и за медицину. А может, за аптекаря. Жулик он, по-моему. Да вы сами поглядите, барин! Во! – И перед Лопухиным явилась небольшая початая бутылка с прозрачной жидкостью, заткнутая пробкой, но тем не менее издававшая резкий запах.
– Косметическое средство «Лорелея». Оказывает благотворное влияние на кожу, устраняет старческие пигментные пятна и желтизну. Только для наружного употребления. Изготовлено в Берлине, – вслух перевел граф немецкую надпись на этикетке. – Ты пил это, что ли?
Слуга обиженно замотал головой.
– Кусиму поил?
– Да нет же, барин! Мне аптекарь показал, как надо. Капнул йоду на прилавок, пальцем растер, а потом ваткой с этой микстурой провел – и нету желтизны. Ну я и купил… для японца.
– Так-так, – произнес граф, кусая губу, чтобы не рассмеяться.
– Для его же пользы, барин! Взял я паклю, намочил этой жижей, подступил к азияту и давай ему рожу тереть. Он сперва терпел, потом зафыркал, залопотал по-своему, отстранился и поклоны кладет. Я так решил, что он меня благодарит по-басурмански. Стой, говорю, куда, я ж еще только начал. Мне, говорю, возиться с тобой вовсе не в охотку, ан отмыть тебя, нехристя, надобно. Видишь, говорю, не отходит желтизна, значит, драить надо сильнее…
– Ну-ну. – Глаза графа смеялись.
– Тут он давай меня руками пихать. Я серчаю. Он – пуще. Я тоже. Мне бы, думаю, только изловчиться. Хватаю, значит, его в охапку и сызнова ему рожу тру, а он вдруг возьми да и зашипи как аспид. Да с этим шипением ни с того ни с сего ка-ак швырнет меня! Думал, тут мне и конец. Аж стенка эта, переборка то есть, загудела. Смеетесь, барин? Вам весело, а у меня все косточки ноют. Как жив остался – сам не пойму. Обмяк я и у стеночки прилег, а этот азият клекочет надо мною, будто стервятник… Нехорошо вам смеяться, барин. – Еропка всхлипнул.
– Должно быть, джиу-джитсу, – молвил Лопухин.
– Что, барин?
– Своеобразная система японского боя без оружия. Тебе повезло, что цел остался.
– Вот и я смекаю, что повезло. Дикарь ваш японец, барин. Небось еще и людоед. Вот почему на ихней джонке мы только его одного и нашли, а?
– Почему? – спросил граф, кусая губу.
– Потому что остальных он съел, вот почему! И очень даже просто! Я в одной книжке читал, что так иной раз и европейцы себя ведут, когда среди акияна животы подведет, а уж нехристю человека скушать – тьфу! Даже без соли. Берегитесь его, барин!
– Ладно, поберегусь. Иди-ка отлежись, а «Лорелею» – за борт.
Шмыгая носом, слуга удалился. Лишь после этого Лопухин беззвучно захохотал.
Произведя наутро поверку, недосчитались четырех матросов, не вернувшихся из увольнения. Аверьянов с делано сконфуженным видом чесал в затылке:
– Сам не пойму, куда они подевались, ваше высокоблагородие. Ребята толковые, не какие-нибудь… Должно, загуляли. Да и как им не загулять после неволи пиратской да еще перехода через океан? Вы уж не серчайте на них, ваше благородие. Очухаются – явятся назад как миленькие, никуда не денутся…
Но язвительная ухмылочка так и готова была исказить губы боцмана.
– Думаю сегодня уменьшить количество увольнительных на четыре, – шепнул графу Кривцов. – Пусть распределят по жребию. Озлобятся, конечно, но пусть злобятся на застрявших на берегу разгильдяев…
Лопухин покачал головой:
– Они озлобятся на нас.
– Так что же прикажете делать? Дисциплины нет.
– Ничего не делать. Отпускайте на берег следующую треть.
В эту треть попал Нил. Весь вечер и полночи он шатался по городу, дивился на туземцев, подсмотрел из-за кустов танец живота, исполняемый туземками в одних только юбочках из травы – стыд и срам, однако не оторвешься, – и заполночь писал по горячим следам, пачкая в чернилах пальцы и старательно прикусив язык:
«Ну и город! Таковских городов я истчо не видывал, вот крест. Не город, а картина в багинете. (Или в багете? Запамятовал.) Деревья тут вот такенные, в растопыр, как барские зонтики, а больше пальмы. Ночью тепло, как у нас днем, и только летучие мыши по воздуху шмыгают. Или вот какая акварель: бежит желтая местная девка, а за нею чужеземный матрос с тубареткой, вот-вот попотчует по кумполу. Обои в дым и хлам. Ну, энто картина знакомая.
А по Расее я дюже скучаю. Но барский слуга сказывал, что скоро уже мы выйдем в море и пойдем себе в страну Японию. Я уже много японских слов знаю, какие Кусима-сан употребляет. „Банзай“ у них – это как „ура“ по-нашему. „Гейша“ – раскрашенная девка с сэмисэном. Сэмисэн – это японская балалайка, а обтягивают ее японцы кожей кошачьей либо, какие поплоше, собачьей. Живодеры, одно слово. Кусима мне рассказал, что они кажный божий день едят, так я понимаю, что с таких харчей и себя перестанешь жалеть, и других людей, не говоря уж о всякой безсловесной твари. А такоже харакири себе делают, кишки выпущают и берут грех на душу. А я так разсуждаю, что каковы харчи ни есть, а бога бойся и греха беги. Потому как тоже душу имеешь, хучь и японскую…»