Странно, почему среди моих многочисленных друзей, приятелей и просто знакомых до сих пор не было ни одного ортопеда? И я подумал: как хорошо, что теперь он появился. Еще я подумал, что у моего Гордея Михеева что-то уж больно гладкая жизнь, хорошо бы ее осложнить, чтобы навек запомнил, подлец, как гасить взглядом звезды! Пусть за эту вредную привычку ему отстрелят мениск на левой, нет, на правой ноге. Крупнокалиберной пулей. Во время прыжка или, нет, лучше падения героя с моста. Пусть Гордей и его мениск упадут в воду порознь. Все это я изложил вслух и потребовал от Феликса медицинской консультации. Моя идея лишить героя мениска привела Феликса в восторг, и мы со вкусом обсудили сцену, где Гордея подстреливают влет, при этом Феликс сыпал медицинскими терминами, я порывался записывать, а он меня останавливал, уверяя, что завтра повторит все на бис.
«А грибки-то еще остались», – констатировал он, когда сцена была обсосана во всех криминально-медицинских подробностях. Я сказал, что понял, и достал еще одну «Смирновскую», сопроводив свое действие дельным замечанием насчет того, что вредно пресекать естественные желания организма. Феликс подтвердил, что вредно, если они действительно естественные, и мы налили по новой.
Крику за стенкой прибавилось. Теперь кричали двое.
– Как давно они здесь? – вопросил я, имея в виду неизвестную мне Надежду Николаевну, ее Инночку, а главным образом педагогические проблемы. С тихими проблемами, обретающимися по соседству, я еще готов мириться, с шумными – нет.
– Им еще неделя осталась или около того, – подумав, сказал Феликс. – Я тут десятый день, а они дольше. Старожилы.
– И каждый день крик?
– Ну почему каждый день? Каждую ночь. Днем Инночка спит, а вечером у нее гормоны штормят. Студентка-первокурсница, молодой организм.
– А-а, – сказал я. – И жить, значит, торопится, и чувствовать спешит. Ну ладно. А кто здесь еще обитает? Склочники, дебоширы, оперные басы? Я за тишиной приехал.
– В третьей комнате живет Борис Семенович, фамилии не знаю, – ответил Феликс. – Завтра увидите, если воздухом подышать решится. Он обычно тихий. Только с ним вот так вот, как с вами, не посидишь.
– Не употребляет, что ли? – попытался уточнить я.
Феликс хмыкнул.
– Употребляет побольше нашего, но в одиночку. Или с телохранителями. Их у него двое, Коля и Рустам. Оба во втором живут, он двухместный.
– Телохранители?
– Думаю, да. Тс-с! – Феликс приложил палец к губам. – И вообще он странный. Ходит – оглядывается. Я не психиатр, но, по-моему, у него вялотекущая шизофрения с манией преследования. Ждите обострения – весна на носу.
– Вялотекущая шизофрения – советский диагноз, – отбрил я, пристукнув для убедительности ладонью по стакану и едва не повалив его набок. – Слыхали, знаем.
– Может, и советский, – легко согласился Феликс. – Пусть хоть феодальный, нам-то что, пока пациент тихий. Не кусается, ну и слава Богу.
Оспаривать этот тезис я не стал, а потом, без всякого перерыва, мы за каким-то дьяволом оказались в холле, не забыв прихватить с собой уполовиненную бутылку, банку с остатками моховиков и одну вилку на двоих, причем спуск с винтовой лестницы начисто выпал из моей памяти. Поскольку у меня нигде не болело, я сделал вывод, что спустился все-таки своими ногами, а не скатился кубарем и не спрыгнул с балкона. Не исключено также, что я научился левитировать. Почему бы нет? Если уж честный детективщик настолько сдурел, что начал писать фантастику, сюрпризы ему обеспечены. Помимо ядовитого брюзжания критиков насчет суконного рыла и калашного ряда. Но это еще как посмотреть – у кого там он суконный, а у кого калышный...
В холле давно уже не было ни толстой Милены Федуловны с ее сарделькоподобной псиной, ни толстого Лени. Вмурованные в камин часы показывали половину третьего, но, по-моему, не шли. На свои наручные часы я и не глядел – мало ли что может померещиться спьяну. А Феликс, неизвестно откуда добывший пластмассовый стаканчик, уже наливал мою водку какому-то сморщенному мужичку в громадном обтерханном тулупе и валенках с большими галошами, совершенно неуместному на этих руинах обкомовского аристократизма, и по-свойски называл мужичка Матвеичем. Разговор у них, насколько я сумел уловить, шел о ловле налима, каковую рыбу Матвеич и тщился выудить посреди ночи из Радожки, а в «Островок» зашел погреться, оставив где-то в кромешной черноте посреди реки свои донки, ледобур и пенопластовый ящик. Ну, раз так, другое дело. Погреться – это не квартировать. Гостям завсегда рады. Но если Феликс сей момент не нальет и мне – это будет свинство и сепаратизм...
Хорошо помню, как я обрадовался, когда понял, что Феликс начисто лишен сепаратистских устремлений. Не люблю думать о людях плохое. Да здравствуют хорошие люди! И хорошая рыба, говорите? Да-да, и хорошая рыба для хороших людей с острова Пасхи. Ах, у налима только печень хороша, а сам он так себе? Тут я затруднился, пытаясь изобрести подходящий тост, и мне сказали, чтобы я пил скорее, потому что стакан один, а коллектив в нетерпении. Я выпил и стал расспрашивать Матвеича, на какую приманку идут налимы. Ах, на живца? Лучше всего на пескаря? А сомы здесь водятся? А еще кто? Феликс тут же рассказал анекдот про русалку – бородатый, но смешной. Я похихикал. Любопытно знать, на что могла бы клюнуть русалка? Втроем мы обсудили этот вопрос и пришли к выводу, что в это время года, пожалуй, только на водку – холодно им там подо льдом...
Нет, Матвеич был мне решительно симпатичен. И Феликс, конечно, тоже, и какой-то шустрый не то малец, не то гном, неизвестно откуда взявшийся, которому Феликс с жаром объяснял, что ортопед – не педик, а понятие, педику ортогональное. И педагогу тоже. Орто-пед. Прекрасные люди! Я подумал о том, как правильно я поступил, приехав сюда. Весь свет состоял из прекрасных людей, но здесь их было больше, и здесь они были ближе. Я всех их любил и всем признавался в любви. Даже чьему-то локтю, что поддерживал меня на пути вверх по винтовой лестнице. Голова кружилась, но это ровным счетом ничего не значило.
Потом, уже после очередного провала в памяти, меня рвало в ванной. Припоминаю, что я жутко стеснялся, думал о том, что звукоизоляция в номерах, пардон, в покоях все же недостаточна, и вроде бы даже старался приглушить звук, для чего вертел пальцами воображаемый верньер, а кончил тем, что действительно нащупал какую-то ручку и ошпарил себе загривок горячей водой из-под крана. Любовь ко всему сущему как-то подувяла. Вместе с любовью пропал и всякий интерес к этому миру. Зачем он? Весь мир сосредоточился во мне, единственном, он был чрезвычайно энтропиен, задыхался, отмирал и распадался на части. Противостоять энтропии я не мог, а мог только, влача себя к кровати, наблюдать конец жизни по совету какого-то грека и посылать ему проклятия за то, что сам вот, наверное, наблюдал, гад, а не поделился с человечеством результатами наблюдений и вынуждает без конца повторять эксперимент...
Дотащив себя до неразобранной койки, я сковырнул с ног ботинки и окончательно умер.
Зарево над холмами не гаснет до самого рассвета, заставляя меркнуть звезды на западе, но взошедшее солнце обращает его в ничто. С утра мужчина занят в конюшне, женщина хлопочет по дому. Оба нисколько не устают от этой работы, она им нравится. Вычистив стойла и поменяв солому, мужчина долго, с удовольствием чистит лошадей. Лошади довольно фыркают: у хозяина всегда найдется в кармане кусочек сахара или ломоть хлеба с солью. Лошади косят умными глазами и коротко, вполсилы ржут: а может, хозяин, сегодня прокатимся по долине? Нет? Ну что ж, побегать в загоне тоже неплохо...