В Питер вернутся не все | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Где она взяла ножи? – спросил сам себя журналист. – Наверное, купила вчера в Питере. Готовилась. Где конкретно купила – милиция установит, для меня это не столь важно... Далее. Купе у Царевой – рядом с прокопенковским. И она запросто могла слышать, сквозь довольно тонкие стенки, любовную игру режиссера и актрисы. И то, что потом Волочковская отправилась мыться... Тогда народная артистка выскальзывает из своего купе, наносит удар ножом режиссеру, а потом, чтобы запутать следы и навлечь подозрение на его невесту, кладет орудие убийства в карман халата Ольги. Вся операция могла занять две-три минуты. Немудрено, что никто ничего не видел, не слышал...»

Дима еще раз прошелся по тамбуру.

«Что ж, складненько получается, – похвалил он себя. – А что случилось дальше? Перемотаем-ка пленку дальше... Я веду следствие... Вот разговариваю с Волочковской в моем купе. Ольга как раз говорила, что знает, кто убийца. Что она имела в виду? Откуда узнала? Теперь не спросишь. Но, самое главное, ощущение, что нас подслушивают, возникло у меня в тот момент не случайно. Я распахнул дверь и увидел на пороге Эльмиру Мироновну. Она могла слышать концовку нашего разговора и, в отличие от меня, догадалась, о ком речь. Значит, решила она, надо покончить и с Волочковской...»

Что затем последовало? Полуянов наморщил лоб, припоминая.

Мы отправляемся курить. В тамбуре Царева, словно невзначай, подставляет Елисея Ковтуна, рассказав о его разговоре со злобным бандитом. Потом от компании откалывается Волочковская. Идет к себе. Затем убегает Марьяна, потом уходит Царева. Мы с оператором зависаем, курим еще по одной... А когда возвращаемся, меня встречает в коридоре моя Марьяна, мы заводим с ней идиотский разговор о любви и о трусиках в моем кармане. А невеста режиссера в тот момент уже мертва... И у Царевой, после того как она ушла из тамбура, хватило бы времени, чтобы зайти в купе Волочковской и убить ее... А потом – когда я всех перебудил – пробраться в обиталище Кряжина и подкинуть ему в сумку орудие убийства и перчатки... Черт, кажется, все сходится...»

Дима нервно закурил.

«Да, все совпало: и мотив, и возможность. У Царевой имелся резон и для первого убийства, и для второго. Но... Нет ни единой улики. А как обвинять и тем более судить без вещдоков? Но улики – не моего ума дело. Для того, чтобы попасть в суд и не быть оспоренным, вещдок должен быть – как там уголовно-процессуальный кодекс требует? – изъят следователем и описан в протоколе при двух понятых. Поэтому, если я сейчас начну искать улики, только навредить могу. Пусть этим профи занимаются. Недолго уже до Москвы осталось. Следаки и менты, будем надеяться, что-нибудь отыщут. А мне еще придется с ними объясняться и по поводу орудия убийства в моем багаже, и про кусочек обгорелой фотографии, что я в тамбуре нашел. Наверняка станут наезжать, что я улики пытался скрыть. Поэтому мне-то дозволяется только в сфере психологии рыть – кто что кому сказал, да как тот отреагировал... А где психология, там все зыбко, двояко толкуемо... Предположим, сейчас я почти не сомневаюсь, что убийца – Царева. На девяносто девять процентов уверен. Но даже одного процента сомнений хватит для того, чтобы не писать о своих подозрениях в газете – а вдруг я опорочу честного человека? И только если буду убежден на все сто (да еще и источники в правоохранительных органах мою уверенность подтвердят) – тогда смогу высказаться. И то лишь легчайшую тень на актрису кинуть, тщательно подбирая слова. А как иначе: никто не может называться преступником, пока судебное решение не вступило в силу...»

Дима к вопросам журналистской этики относился с пиететом. Да и история с облыжным обвинением, в которое его втянули и которое столь трагично в итоге, через пару лет, разрешилось, Полуянова многому научила [7] .

Он, размышляя, мерил и мерил тамбур шагами. Странно он себя чувствует этой ночью: то падает с ног от усталости, то бодр и готов к действиям... Ну, конечно, ведь сплошной стресс... Но испытания не сказались на способности анализировать и синтезировать. И сейчас мысли казались особенно яркими, заостренными, словно японские боевые мечи. Мечась из угла в угол, Полуянов порой даже что-то бормотал или дергал себя за волосы. Наблюдай его кто со стороны, наверняка решил бы: парень с приветом. Но некому было наблюдать за Димой: пассажиры вагона «люкс» сидели в своих купе. А толпы, ждущих своих утренних электричек на платформах (они стали за последний час явно гуще) никак уж не могли разглядеть, что там делается в нерабочем тамбуре первого вагона «Северного экспресса», идущего из Петербурга.

И тут вдруг неожиданная идея пришла Диме в голову. На первый взгляд, она показалась ему блестящей. Он даже замер посреди прокуренной клетушки. Обмозговал мысль сперва с одной, потом с другой стороны... Не заметил в идее никакого изъяна... Затем прошептал вслух: «Но ведь если буду я один – будет выглядеть неправдоподобно. Мне никто не поверит. А как сделать, чтобы поверили?»

Еще пара минут метаний по тамбуру – и новый кунштюк, в продолжение и развитие первого, осенил его. И снова повторилось: стояние посреди тамбура, невнятное бормотание, а потом вынесенный самому себе вердикт: «Тогда я должен их уговорить!»

* * *

И тут в тамбуре вдруг появился человек, которого Дима уж не чаял увидеть. Со стороны второго вагона в клетушку вошел бледный Елисей Ковтун.

– О! Ты здесь! – воскликнул линейный продюсер при виде репортера. – Тебя-то мне, Полуянов, как раз и надо.

Диме не понравились ни его фамильярный тон, ни жесты, отчасти преувеличенные, ни глаза: пустые, с крошечными зрачками.

– А ты мне НЕ нужен, – отрезал журналист.

«Он явно принял дозу, – подумал Дмитрий. – Слишком разительный контраст между деловым, четким, шустрым и изысканно-вежливым Ковтуном, каким он представал перед всеми в Питере, – и нынешней тенью».

– Ладно, ладно тебе, – пробормотал Елисей (в его исполнении это прозвучало как «лано, лано»). – Мы ж с тобой в одном хотеле три недели вместе чалились, ишачили бок о бок, а теперь ты со мной и побазарить брезгуешь?

Дима заметил, что героин (или что там колет себе, нюхает или пьет Ковтун?) повлиял даже на его лексику. Безупречный русский старомосковской школы с пижонскими вкраплениями английских, французских, испанских словечек теперь превратился в невнятное полутюремное арго: «чалились», «ишачили», «базарить»... Словно благовоспитаннейший мистер Джекил в одночасье превратился в мерзкого докторп Хайда.

– Некогда мне с тобой разговаривать, – отрезал Полуянов.

– Да ладно, севен секонд, ноу мо [8] , – вдруг перешел на искаженный английский Елисей и придвинулся к Диме.

– Ну? – нехотя молвил журналист.

Он не терпел наркоманов. Даже пьяных не любил, однако пьяные хоть были ценны тем, что у них развязывались языки, и можно было вытянуть нужную ему информацию. А от наркош ничего не добьешься, кроме бессвязного бреда.