– Говорено же тебе было по-ануннакски – пива этого чертова не жрать, – сквозь зубы зашипела Дамкина [76] , качнула золоторогой головой. – Господи, у всех дети как дети. А здесь… Нет, лучше бы я тогда сделала аборт… Я тебе, чертов сын, нассу…
Она была тоже при короне и на троне, а шипела, словно очковая змея. Происходящая церемония ей ужасно нравилась.
– Терпи, сынок, терпи, – по-доброму отозвался Энки, – дыши животом, расслабляйся, думай о чем-нибудь глобальном. О вечности, о Космосе, о гармонии, о времени, о течении жизни. Держись, будь мужчиной, не дай сфинктеру взять верх…
А таинство тем временем шло по нарастающей – все гуще клубился дым, все громче звучали ритмы, все явственней становились запахи. Наконец на востоке над горизонтом появилась лучезарная Сотис [77] . Дружно, с новой силой грянули шушан-удуры, зазвенели кимвалы, взвизгнули цевницы, и ликующая толпа пала на животы. В церемонии остался заключительный штрих.
«Ну, господи, благослови! – Энки вытащил из кобуры бластер, снял с предохранителя, с тщанием взял прицел. – Я спокоен, я спокоен, я совершенно спокоен. Я уверен в себе, я уверен в своих силах, я самый лучший. Моя рука тверда, глаз остер, нервы теллуриевые, теллуриевые, теллуриевые. Только не промахнуться, только не облажаться, только не пульнуть в белый свет, аки в копеечку. Тот не простит, в Совете покроют матом, Шамаш не отвалит топлива, Нинти будет спать с Энлилем…»
Ему предстояло явить чудо – поджечь внушительную, налитую до краев горючей смесью емкость, дабы этим символизировать начало года. Внушительную-то внушительную, однако и расположенную черт знает где, на верхотуре пилона – ближе что, сукины дети, поставить не могли? Что, блин, такую мать, не позволяет религия?
– Ну, помогай нам Аллах. – Энки сконцентрировался, задержал дыхание, мысленно и энергетически устремился в цель и во время паузы между пульсациями сердца с плавностью, как и полагается, надавил на спуск. – Хурр!
Вспыхнуло, грохнуло, проехалось по ушам, дало по глазам, надавило на психику. Попал!!!
«О, шайтан!» – восхитились массы, снова упали на живот и простерли руки к высокому пьедесталу, на коем и размещался Энки с семейством.
– О, Осирис! О, Исида! О, великолепный Хор!
Близко, однако, никто не подходил, все держали дистанцию. Да и как тут подойдешь, когда бдят львы, могучие маджаи, жреческая гвардия и свирепые шамсу-хоры [78] . На фиг, себе дороже – от богов лучше подальше, а к котлу поближе. Если захотят – услышат.
Наконец таинство закончилось, Новый год настал. Массы подались в поля, эрапты – отсыпаться, Нил-кормилец – вон из берегов. Собрался в путь-дорожку и Тот.
– Ну-с, – сказал он Энки на прощание, – держишь линию, хвалю. Будет тебе топливо. Но не сейчас, чуть позже. Когда сдашь недоимку за прошлый квартал по просу. Ну все, привет семье. – Он улыбнулся, ласково кивнул, погрузил контейнер с дарами, сел на планетоид и свалил. К гадалке не ходи, намылился в Тибет – копаться в этой своей замечательной премудрости ассуров. Горючее не горючее, форсаж не форсаж – умчался, как наскипидаренный.
«Да, когда муркоту делать нечего, он яйца лижет», – глянул Энки планетоиду вслед, сплюнул, вяло выругался и отправился в опочивальню – к Морфею под крыло. Однако выспаться как следует, то есть до обеда, ему не дали – надо было подыматься, омываться и делить святые хлеба. Воз и маленькую тележку, выше крыши, на всех благополучно здравствующих жителей Египта. Еще слава богу что теплые, только что из печи [79] . «Ну, жизнь», – фрагментировал караваи Энки, ярился, обижался на судьбу, а Верховный Иерофант, сука, все никак не унимался, знай подтаскивал себе целые хлеба. Гад. Наконец роптать и злиться надоело, Энки с усмешечкой вздохнул, выругался, откусил от благодати и начал в красках представлять, что будет делать, когда весь этот выпечной кошмар закончится. Все, хватит хлеба, настанет очередь зрелищ: он устроит себе прогулку на лодке. Пусть принесут ему двадцать весел из эбенового дерева, отделанного золотом, с рукоятками из дерева секеб [80] , отделанными светлым золотом. Пусть приведут к нему двадцать женщин, у которых красивое тело, красивые груди, волосы, заплетенные в косы, и лона которых еще не были открыты родами. И пусть принесут ему двадцать сеток [81] . И пусть эти сетки отдадут этим женщинам, после того как с них будут сняты все одежды. И пусть эти женщины наденут сетки, садятся в лодку, берутся за весла и медленно везут его по глади озера, в заросли камыша гизи. Вот это будет гребля так уж гребля…
Однако, промаявшись с хлебами до обеда, Энки понял, что стоит на ложном пути. Что они могут, эти придворные красавицы, послушные, напоминающие захватанный, много раз уже прочитанный папирус. Нет, гребля, пусть даже и групповая, не принесет отдохновения душе, не прольет волшебного бальзама на сердце, не ослабит напряжение натянутых, судорожно вибрирующих нервов. Нет, нет, тут требовалось нечто особенное, экстраординарное, с гарантией способное разжечь огонь в усталых чреслах. Да так, чтобы никакой копоти. И мысли Энки сразу устремились на север, в храм благочестивого Мина, расположенный где-то в двадцати схенах от древнего Ахмима [82] . Собственно, как храм – заведение с девочками, активистками культа, продающимися за идею. Впрочем, взять в аренду и без всякого труда там возможно было еще и мальчика, и бобика [83] . Как говорится, на вкус и цвет… А содержала заведение, то бишь была верховной жрицей, полухербейка мадам Ассо, внучатая вода на киселе светлой памяти Птаха. Однако это было не главное, а главное заключалось в том, что среди жриц-ударниц, поддерживающих культ, была одна – рыжеволосая красавица Нахера. Статью, манерами, упругостью груди один в один похожая на божественную Нинти. А в полумраке, в позе прачки, да еще со спины и вообще не отличить. Нинти, Нинти, конкретная Нинти… А честно говоря, Энки и не пытался – едва его желания совпадали с его возможностями, он всеми силами души стремился в обитель Мина. Вот и нынче, плотно закусив и поиграв в сенет [84] на щелбаны с Гибилом, он вызвал старшего своей охраны ужасного громилу Имахуэманха. Это был мощный, габаритами с дверь, лысый полукровка лулу, на поясе он носил два кинжала, на людях – маску в виде птичьей головы, а среди своих, в особенности подчиненных, шутливую кликуху – Блаженный. Впрочем, шутки шутить с ним особо не хотелось – вмажет, добавит, и будет не смешно…