«Спасибо, Клавдий, вы были добры…»
Он сжал лицо ладонями. Хелена, Хелена… «Вы были добры…»
Все. На этом его доброта заканчивается; можно сколько угодно фантазировать об отставке, о море, о теплой Рянке… Кто-кто будет в восторге, так это Федора. «Клав, оставайся с нами. Ну чего тебе еще надо?!»
Можно сколько угодно фантазировать. Росчерк пера — и ты уже не ответственная особа, приваленная камнем своей ответственности, не властолюбивый негодяй, на которого по всем каналам телевидения выливают смолу и помои; ты уже благородный мученик, и, выясняется, не все, сотворенное тобой, было так однозначно плохо…
На этом его доброта заканчивается! И мечты заканчиваются тоже; даже если общественность решит, что оперный театр он поджег собственноручно — он останется в должности до того самого момента, пока его не свергнут…
А свергнуть, видят псы, будет ох как непросто.
Суки. Стервы; какие мощные, и сразу пять… Богема, пес. Коллектив. Как болит голова. И как болит…
Душа, наверное. Если то, что болит сейчас у Клавдия, вообще имеет название.
(Дюнка. Май)
В маленькой комнате смеркалось. По белому потолку скользили полосы света — это отражалась, будто в мутном зеркале, сверкающая фарами вечерняя жизнь большой улицы. Далеко внизу, так далеко, что шум многих машин доносился глухим непрерывным гулом.
— Клав?..
В ее голосе теперь уже явственно слышалось беспокойство. Клав плотнее обхватил плечи руками, пытаясь еще глубже провалиться в скрипучее продавленное кресло.
— Клав, ты молчишь?..
— Дюнка, — выговорил он с трудом. — Ты… короче говоря…
Еще секунда — и он напрямую спросит: а ты, вообще-то, кто? Ты морок, пришедший в обличье моей любимой, или ты — девчонка, которую я знаю с двенадцати лет?..
Он облизнул губы:
— Дюнка… Помнишь, как мы ходили на «Слепых танцоров»… Без билета и…
Он запнулся. Воспоминание оказалось неожиданно живым и теплым, и сразу сделалось непонятно — то ли он устраивает Дюнке экзамен, то ли хочет спрятаться от холодного «сегодня» в мягких складках доброго «вчера»…
— Помню, — он услышал, что Дюнка улыбается. — Станко Солен нам окно открыл, и мы… через служебку… вчетвером…
Клав закрыл глаза. Тогда был летний вечер, душный, какой-то горячий… Из тех вечеров, когда так приятно ходить на танцы в трусах и майке. Шокировать девчонок, чувствовать на коже мягкий ночной ветер и потом спасаться бегством, если объявляются комары…
А у тепловоза была огромная, как башня, темно-красная морда с двумя фосфоресцирующими оранжевыми полосками. И решетка выдавалась вперед, будто железная борода… Клава передернуло.
— Разве Солен открывал окно? — спросил он глухо. — Разве он?
— Конечно, — Дюнка, кажется, удивилась. — Он ведь подрабатывал уборщиком в Западном Клубе… его еще выгнать могли… Если бы открылось… что он нас впустил…
Клав молчал. Четверо подростков, сдерживающих нервный смех, азартно рвущихся на скандальный спектакль… И пятый, открывающий им окно. Столько свидетелей…
— Дюнка, — он говорил быстро, чтобы ни ей, ни себе не оставить времени на размышление. — Что мы закопали под сиренью, там, возле детской площадки? Вдвоем? На первом курсе?
— Свистульку, — девушка, кажется, была удивлена, но ответила без малейшего колебания. — Синицу из глины, с дыркой в хвосте… Вот дурные были, да?..
Клав стиснул пальцы. Что, что он хочет услышать? Какие-то допросы, какие-то воспоминания могли доказать ему, что Дюнка — это и не Дюнка вовсе?! После того, как он… после того… Да разве он слепой?! Без дурацких допросов он разве не видит, что она — Дюнка, настоящая?!
— Дурные, — сказал он шепотом. — Дурные были, да… Дюн… а что тебе… больше всего… что ты помнишь?..
Дюнка долго молчала, и Клав подумал уже, что спросил слишком непонятно. Слишком туманно спросил…
— Я помню, — Дюнкин голос чуть дрогнул. — Как мы поднялись… Тогда, на гору. Тогда, помнишь… такое чувство, что вот-вот поймешь… главное. Ветер… и…
У Клава мороз продрал по коже. Воспоминание было пронзительным. Спины гор — зеленая, синяя, серая… Головокружение, ветер, Дюнкина рука в ладони и — так остро и естественно, как запах стекающей по стволу смолы…
«Будто вот-вот поймешь главное».
Никто, кроме Дюнки, не мог так сказать.
Никто, кроме настоящей Дюнки…
Он прерывисто вздохнул:
— Дюн, давай… На… хоть на балконе постоим. Как… тогда…
— А давай поднимемся на крышу, — попросила она шепотом. — Пойдем, Клав… Пожалуйста.
* * *
На кухне горел свет. Ивга на ощупь пробралась через темный коридор; инквизитор сидел, согнувшись, за столом. Ивга увидела широкую спину с вереницей выступающих позвонков, полукруглый шрам около правой подмышки и белый бинт, стягивающий левую руку чуть выше локтя; из всей одежды на Великом Инквизиторе города Вижны были только брюки.
— Что, Ивга?
Он не обернулся, а она приблизилась бесшумно; не то он видел ее отражение в каком-нибудь чайнике, не то просто чуял. Как пес.
— Я там на диване тебе одеяло оставил… Ложись. Три часа ночи…
Она всхлипнула снова. Он обернулся; На правой стороне груди у него был еще один шрам, точно приходящийся напротив первого. Чуть больше. Такой же полукруглый.
— Я не могу быть одна, — сказала она шепотом, изо всех сил стараясь, чтобы дрожащий голос не пустил петуха. — Мне… все равно с кем… но рядом. Можно, я хоть на улицу пойду… Там люди… я не могу одна, это заскок какой-то, в голове… заскочило… Это пройдет… если я не рехнусь…
— Не рехнешься, — он подобрал брошенный на спинку стула халат. — Давай-ка я оденусь. Эротическое представление окончено…
Первый момент прикосновения обернулся легким ударом. Будто от тока.
— Если тебе совсем уж все равно, с кем ты рядом… Если уж совсем все равно… То я тоже «люди». И я все равно не сплю.
* * *
У нее были горячие, сухие, сильные ладони. Он почему-то подумал, что там, в своем прикладном училище, она особенно здорово лепила из глины. И расписывала готовые кувшины красными цветами.
— …А потом она говорит — у тебя все равно нет выбора. Тебя, говорит, все равно сожгут…
— Охота за неинициированными. За «глухими»… Врала она, чтобы тебя на вранье купить.
— Потом говорит… расскажу тебе, как на учет берут. Догола разденут — сперва тело, потом… душу тоже разденут. Маркированный инквизитор…
— Ну-ну…
— И полезет, говорит, немытыми руками… внутрь твоей… души… Целлюлозная фабрика на окраине и отеческий надзор… Инквизиции… А я не могу — под надзором, у меня с детства сон кошмарный, будто я — в тюрьме!..