Но ей было больно, ей хотелось сжаться в комочек, подтянуть колени к подбородку, пряча слезы в горле, пряча саднящую боль в животе. Хотелось уснуть, забыться, проснуться – и ни секунды не помнить ни о сегодняшнем бале, ни о Толике с его танцами, белозубым смехом и красными розами.
Он ее предал, предал, предал!
Они оба.
Господи, как больно…
Один сначала приручил, а потом предал.
А второй сначала присвоил, а потом плюнул в душу.
А Динка любила свободу.
Вот скажите, что хуже: когда тебя присваивают без малейшего повода и согласия – или когда тебя предают? Был в Баторе один парень, из соседней школы, с которым что-то завязывалось. Они гуляли пару раз апрельскими, пропахшими дымом и цветущей степью вечерами. Болтали, сидя на скамейке. Он рассказывал, а Динка слушала, втайне гордясь, что у нее наконец-то все как у людей… И он подарил ей расцветающие тюльпаны. Похожие на огонь, они быстро сгорели, осыпались почерневшими лепестками, но Динка была счастлива.
А потом они шли мимо «генеральского» дома, на скамейках сидела привычная вечерняя тусовка, и он представил ее друзьям – «моя подружка». Как по лицу хлестнул, честное слово.
– Какая я тебе подружка?! – взорвалась Динка, как только они завернули за угол. – Ты больной, что ли, на всю голову?! Я тебе не рыбка, не зайка, не креведко, не малышка, не солнышко и не подружка! Повороши гумус черепной – это когда я была твоей?! Откуда эти замашки рабовладельца – «моя-а подружка!» Угу. Сейчас, твоя! На короткой цепочке, короткими перебежками. Вот что, родной, гуляй-ка ты дальше один.
И Динка ушла, чтобы никогда не вернуться. С того раза она с ним едва здоровалась. Зачем ей человек, способный обозвать ее таким мерзким словом – «подружка»? Еще бы телкой назвал. Это у Пушкина няня была подружка, Арина Родионовна, все в курсе: «Выпьем с горя, где же кружка!» И то небось не от большой радости, раз он с ней шампанское кружками глушил. А она никому в няньки не нанималась. И в подружки – тем более.
Получается, Толик предал ее дважды.
Хоть она и говорила ему, что не станет его девчонкой – все равно в подружки записал. Ну ладно, лишь бы молчал в тряпочку. Так нет, непременно разборку надо было закатить. Зацените, мол, масштаб трагедии.
Ну что ж. Она заценила.
Зрители тоже.
Жаль, Толик им вслух письмо не прочел. Там много красивых мест, трогательных…
Динка обнаружила, что смеется, а может, плачет, упираясь в стекло дрожащим подбородком. Потерлась щекой о собственную коленку, вытерла мокрые глаза.
Любовь всегда кончается предательством. Потому что люди не умеют любить, как собаки, просто и преданно, всегда радуясь своему человеку. Собаки ведь не хвастаются хозяевами, не показывают их друг другу – у кого, типа, круче, не вешают на шею табличку: «Мое!»
Просто любят. Потому что звери.
Бедное человечество. Все несчастны, поголовно. Конечно, когда чувствуешь смертельную обиду, хочется плюнуть на всех. Но, если подумать, никто же не виноват. Никто никого не понимает – вот это правда. А там, где нет понимания, – нет и любви. Поэтому все обречены на одиночество. Обречены медленно тонуть в себе, каждый – в своей черной реке, в своей черной зиме, за которой никогда не наступит лето.
Только собаки умеют любить. Динке иногда казалось, что Рэнька – это ее настоящая половинка, половинка ее души, которая обросла волчьей шкурой и встала на четыре лапы. А между ними, как воздух – любовь. И не надо ничего объяснять. Не надо ведь ничего объяснять своей руке или ноге. И сердцу не надо объяснять, как гонять кровь, и крови – как течь. Вот так и любовь между человеком и зверем. Она просто есть. И не надо бояться, что завтра она исчезнет, что тебя вдруг бросят, присвоят или неправильно поймут.
– Люди не умеют любить, – сказала Динка темному городу. – Любовь умерла. Ее никогда и не было.
Город – это магазины, дороги, дома, бетонные и деревянные коробки, впритык. Внутри люди перед цветными мельтешащими экранами. Легко дружить с говорящим ящиком, так проще.
Когда человек заводит собаку – вместе с собакой он заводит себе рыжий осенний лес, туманный двор поутру, морозную луну над крышами, поляну в одуванчиках. Человек заводит собаку – и мир становится больше. Потому что человек берет собаку на поводок, выходит из коробки, и мир открывается ему навстречу.
А когда человек заводит телевизор – и собака ему не нужна, и мир ему не нужен. Он захлопывает все двери и утыкается взглядом в бормочущий экран. Ему не нужен вообще никто. И он тоже никому не нужен.
Люди живут вместе, иногда – в одной квартире, в одной комнате. Люди раздражаются, толкаются, кричат, цепляют друг друга, словно они не люди, а ходячие кактусы с миллионами колючек. Варят картошку, курят, шуршат газетой, переключают программы, ругают детей… И всю жизнь боятся сказать друг другу самое главное. Что каждый из них хочет только любви. Если б они подняли глаза – им бы хватило на всех. Но люди боятся. Боятся себя. Еще больше боятся других. Потому и прячутся друг от друга, защищаются колючками, даже если живут в одной комнате.
– И он такой же дурак, как все, могла бы и раньше догадаться. Он тоже испугался. Просто испугался. Потому Толику меня и сдал! Предатель…
От слез защипала расцарапанная ладонь. Динка зло всхлипнула и решила: хватит! Все, никаких слез. И задернула шторы. Потом глянула тяжелым взглядом вверх и полезла на стол. Под потолком, на выступе карниза до сих пор висели три сухие розы, отмечая начало ее жизни в этом маленьком городке. Динка оборвала нитку, розы с шелестом посыпались вниз. Она подхватила их, и, как была в тапочках, осторожно прокралась на балкон – благо тетя все еще покачивалась у экрана в сладких переживаинях.
– У-у-у! – змеилась по дорогам низовая поземка, ветер с Ладоги шершавым языком расчесывал лес. Поджимая ноги, приплясывая, Динка взялась за ледяные угловатые перила. Рука тут же промерзла до костей. Пусть. Она смяла между пальцами хрупкие сухие лепестки, пустила по ветру.
– Больше никакой любви! Вот она, любовь! Вот! Лети!
– У-у-у, – космато замахали лапами ели.
Динка вернулась в комнату. Ее колотило.
Она быстро расстелила постель, но до утра так и не смогла согреться и пролежала в тягостной полудреме, а наутро встала с температурой и хрипящим горлом. Ладожский ветер оказался добрым, подарил ей сильную простуду. О школе и всех, кого она там не хочет видеть, можно было забыть хотя бы на несколько дней.
Нонна пребывала в жутком раздрае. В адском брожении ума.
Она так и не смогла заставить Толика показать ей письмо.
А письмо это сидело в голове, как заноза, как нож по самую рукоятку! Как топор в черепе.
Честно говоря, поначалу Нонна не врубилась. Она завернула к Никитосу за сцену где-то в середине концерта, просто так, потусоваться – ей нравилась атмосфера закулисья, хихиканье, передразниванья, толкотня, возбуждение. Никита торчал возле сцены с фотоаппаратом, Нонна взяла его папку – и плотный конверт буквально вывалился ей на колени из растрепанного сценария. И вскрыла-то она его случайно, честно, уголок был надорван, она подумала, что Ник уже читал… Тут же поняла ошибку, но стало любопытно – что там?