Механизм жизни | Страница: 91

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Звала?

Тело китаянки окуталось слабым мерцанием, делаясь похожим на чертову трещину – безумие, духота и тихий блеск. А Хелена все просила, все подманивала. Будто несчастного, обиженного людьми и судьбой, недоверчивого зверя уговаривала: иди сюда. Хватит, мол. Намучился. Нет больше голода, и страха нет. Есть свобода – не из милости, не по чужому умыслу.

Ну иди же, не бойся.

Благословенно будь, беспамятство! Лишь в тебе из мерцания, из дрожащего, как мокрая шавка, света может выйти лохматый пес. Ворча с угрозой и на всякий случай виляя хвостом, он приседал от сомнений, втягивал в плечи лобастую башку, но добрался наконец до Хелены. Облизал девичьи руки. Благосклонно стерпел, пока его гладят, треплют шерсть на загривке, запускают в нее тонкие пальцы, – и, не оглядываясь, пошел к трещине.

Гордый, вольный.

Сияющий.

У самого разлома пес вскинул голову к небу и завыл. Хриплое торжество разлилось над рекой, гоня отчаяние прочь. Гиены засуетились, повизгивая. Сбившись теснее, они гурьбой кинулись следом. Так и ушли – ину-гами и его стая. Честное слово, Торвен чуть сам не ушел вместе с ними.

А что?

Рано еще, во второй раз промолчала Хелена, отвязывая кобылку. Лежи, дурачок. И – отдалился, стих в лесу стук копыт. Закрылась трещина. Смолк плеск реки. Недвижно вокруг, мертво.

Лишь тогда шевельнулся в грязи недоеденный пан Пупек.

2

Не гневен был пан Бог – печален. Жалел грешную душу, что склонилась пред Ним, ожидая приговора.

– Что же ты натворила, душа? Или не ведаешь, какова плата за смертоубийство? За предательство ближнего своего? Не будет отныне счастья на земле потомкам и родичам твоим; ты же в Царствие Моем не найдешь покоя. Терпеть тебе муку кромешную в глубине могильной, особенно в тот миг, когда кто иной такое же злодейство свершит. Станет мертвец, тобой отягощенный, корчиться да доски гробовые рвать. И длиться этой муке, пока всадник-призрак неприкаянный по мглистым Карпатам путь свой торит – и пока Суд Мой не настанет.

Нечего душе в ответ сказать, а все-таки решилась:

– Страшен приговор твой, Господи. Но не за злато гибну, не за власть. Приму вечную кару за родную землю, за мой народ-страдалец. За такое и геенна огненная – награда.

Нахмурился пан Бог грозовой тучей.

– Думаешь, за то, чтобы народ твой жил в счастье и покое, дозволено тебе губить товарищей боевых? людей безвинных? «Лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб…» Помнишь ли, чьи слова? почему сказаны?

– А Тебе? – спросила упрямая душа. – Тебе дозволено? Не Ты ли велел Моисею встать пред фараоном и сказать: «Отпусти народ мой!»? Не Ты ли знал, что не согласится фараон, если не принудить его рукою крепкою? Не Ты ли поразил Египет чудесами Твоими?

Долго думал пан Бог.

– Молчи, – сказал наконец. – Молчи, душа! Сам страшусь грядущей муки твоей, а потому укажу тебе тропинку к спасению. Грехи же твои скрою до Суда. Иди!

Не поверила душа в такую невиданную милость, не успела обрадоваться. Закружило ее осенним ветром, ударило ночным холодом, пронзило лютой болью…

– Пся крев! – простонал корнет Пупек. – Хлопцы, подсобите!

Думал – кричит, но быстро понял – еле шепчет.

– Гей, есть ли кто рядом?

Одно хорошо, что жив. Промахнулись французы, спасла пани Ночь, выручила. Только рано радоваться. Голова – словно ею из пушки выпалили. В колене – боль толчками. Кровит раненое плечо. Шинель на боку – в клочья.

– Хлопцы! Иоганн, холера швабская! Где ты?!

Пересилил муку гусар, встал, разлепил ясны очи. А как огляделся, как прищурился сквозь тьму… Даже брань в глотке застряла. Франека убили клятые лягушатники! – вон Лупоглазый, весь в листве гнилой. От духа кровавого в мозгу круженье. Эге, да тут и девка лежит, в беспамятстве! Кто ж раздел девку? – небось французы снасильничали.

А фон Торвена хотели в полон взять. Связать умудрились!..

Качнулся Пупек, чуть не упал. Пуста голова, как бутылка из-под сливовицы похмельным утром. Вытряхнули память ядром из орешка. Где ты, прошлый день? Где ты, нынешняя ночь? Из ушей, что ли, выскочили? Что дрались – ясно, что побили нас – тоже. И сабля куда-то делась, и одежка на плечах чужая. Ни ментика, ни кивера, ни доломана…

Что же делать?

Перво-наперво Иоганна выручать, пока лягушатники не вернулись. Вот и нож – под ногами валяется. Удачно! Станислас попытался уцепить с земли костяную рукоять. Не вышло с первого раза. Он застонал, закусил соленые от крови губы. Не время раскисать, корнет. Сам погибай, а товарища выручай! Вцепился в нож, как утопающий – в канат, брошенный ему с корабля. Шагнул, спотыкаясь, к фон Торвену; наклонился, прикидывая, как ловчее разрезать веревку. И замер, поймав ответный взгляд – как на французский штык наткнулся.

Страшно смотрел Торвен. Дрогнула рука, выронила нож.

– Иоганн! Ты чего? Это же я, Пупек из Гадок!

Молчал шваб. Будто не товарищ боевой перед ним, а лютый враг.

– Мы ж со Смоленска знакомы…

Даже боль отступила, давая дорогу страху. Похолодел Станислас Пупек, смертным потом взмок. Что-то, видать, случилось этой ночью. Плохое, скверное.

– Не узнал? Я это… давай, веревки разрежу…

– Режь…

Корнет обрадовался, закивал:

– Смеяться будешь, Иоганн! Хоть и не время для смеха. Представляешь! – не помню ни арапа. Где французы? где мы? какой месяц нынче…

Веревка упала в подмерзшую грязь. Не спеша подняться на ноги, фон Торвен поморщился, размял затекшие руки; на четвереньках скользнул к убитому Франеку. Корнет едва удержался, чтобы не протереть глаза. Матка Боска, во что мы все вырядились? Кто же в цивильном воюет? В разведку ходили? Нет, с гусара ментик только вместе с кожей сдерешь… И оружие, оружие где? Сабля верная, куда ты ушла?

Стволу пистолета, направленному в лоб, он не слишком удивился.

– Ого! Ну и пистоля у тебя, Иоганн! Где оторвал? Знаешь, в человека целить нельзя. Раз в сто лет и незаряженное пальнет. Панну под деревом видел? Кто она – татарка? пленная? И… А что у тебя с лицом?

Дружище Торвен не спешил. Медленно встал, опираясь на трость, как дзяд ветхий. Сунул за пазуху дивную пистолю, огляделся. Корнет ждал, холодея. Что в памяти дыра – ладно, контузия. Бывает. Но что стряслось с Иоганном? Ровно не фон Торвен он, а свой собственный батюшка.

Ведь швабу и восемнадцати нет!..

Девушка была без сознания. Станислас кое-как напоил ее из фляги, найденной при Франеке. Положил на лоб мокрый платок, а под голову – свернутую шинель. Снимал с себя – дивился: ткань чужая, пуговицы незнакомые…