Смотри-ка ты, как дело поворотилось! У Добрыни аж желваки выступили на скулах.
– А давно ли, – спросил, – братец твой так тебя учит?
Она снова всхлипнула:
– Да вот как урмане вернулись, с того дня и повадился… я тебе-то не сказывала…
Тут мой Добрыня встал сам и девку заставил подняться, подхватил сползшую было овчину. Повернулся к бабке и достал рукой пол:
– Бабушка любимая, государыня Доброгнева Гостятична! Челом бью – возьмёшь ли в дом жену мою водимую, Найдёну Некрасовну?
Вот и всё!.. Ни сватов тебе, ни сватовства, ни свадьбы самой. Долго вилась верёвочка, а узелком связалась в один миг. Муж с женою – и никому теперь её у Добрыни не отнять. Покуда живы оба, он и она. Меня потом прошибло, как вдумался. Вылетело слово, его и стены избяные слыхали, и печка, и огонь в печи. И как хочешь теперь, а решённого не перерешишь: они слову ручатели, они сами Правдой стоят и другим душой кривить не велели!
Вот молодые бухнулись перед бабкой на колени, и она, точно удивившись, сперва всплеснула руками, а потом ухватила обоих за встрёпанные вихры и притянула к своей груди две беспутные головы:
– Ой, да сиротки же вы мои несмышлёные…
Поближе к утру Добрыня перевяжет Найдёнкину косу верёвочкой и срежет её у затылка. А потом пойдёт с этой косой к Жизномиру, понесёт честный откуп за умыкание сестры. И ещё вено за то, что она его, Добрыню, разула, стала его женой.
– Вы, детки, теперь на реку сходили бы, – присоветовала им Доброгнева. – Поклонитесь ей, пускай она знает.
Ну, мудрая бабка! Как затеет Жизномир суд-тяжбу да закричит испытывать водой, кто прав, кто виноват – неужто не поможет река-мать тому, чью клятву слыхала?
– Ты не ходи, – сказал мне Добрыня. – Тут посиди, мало ли что.
Дома так дома, мне всё равно. Но старая воспротивилась:
– Пусть, пусть идёт. Лишний видок будет, а и князю он ведом!
Добрыня не стал ей возражать, велел мне обуваться.
Одну собаку он привязал возле ворот, другая побежала за нами. Подле дома слыхать было тишину, в которой стыли вокруг города исполинские, заваленные снегом леса… Тяжкий мороз, будто горстью, накрыл птицу на гнезде и зверя в логове – как они, согретые лишь собственным теплом, мыслили пережить эту ночь?.. Воздух и тот казался густым, горло сжималось само, не хотело его принимать…
Над рекой стояло мертвенное сияние, у берегов залегла кромешная темь. Добрыня с Найдёной спустились на самый лёд, мы со старой остались их ждать. Муж и жена низко поклонились реке.
– Помнишь ли, государыня Мутная, – сказал ей Добрыня, – как мы с невестой моей вот здесь при тебе в любви обещались?
Гул прокатился меж берегов и завершился громким треском прямо около нас! Это под пятою мороза лопался крепкий прозрачный лёд. Я невольно поёжился и тут почувствовал, что начинаю дрожать… должно быть, от стужи…
– Мы с нею друг от друга и от клятвы своей не отступили, – продолжал мой хозяин. – И ты не выдай теперь, река-мать!
Достал из-за пазухи целый, ещё тёплый хлебушко, наклонился и опустил его в трещину, жадно отверзшуюся, как я тут только приметил, у самых его ног… Толкнул приношение под лёд. Отступил назад, на твёрдый берег, и я задрожал пуще: причудилось, будто трещина-полынья на глазах стала смыкаться…
Но не судьба была в ту ночь девке Найдёнке спрятать остриженную голову в новую кику и стянуть любимому с резвых ног сапожки, становясь перед людьми мужатой женой. Не успели мы толком отойти от реки, когда на ночной снег легли медные блики! А чуть погодя начало восходить над домами, над заметёнными крышами, страшное багровое зарево. Пожар!
Добрыня мой сперва остановился в недоумении. А потом опрометью кинулся вперёд, и остроухий пёс с воем полетел перед ним. Я пустился вдогон, и лишь когда мы с ним уже топали плечо в плечо, запоздало смекнул: да это же наша изба горела! Это на его, на кожемякин двор залетел гость незваный – злой красный петух!
Никому не доведись увидеть, как горит его дом… Я-то это раз уже испытал: в то ясное пригожее утро, когда Олав, собака смердящая, со своими зипунниками-урманами наш двор вычищал.
Это страшней страшного, когда горит дом. И даже если нет в том доме людей. И даже если это совсем не твой дом! Всё пожрёт ненасытный огонь: и самые стены, и лавки по стенам, и полати, и крышу, и траву, что на той крыше растёт. И колыбельку, в которой качала тебя родная рука и в которой ты сам качал маленькую сестрёнку. Вспыхнет и станет пеплом соломенная куколка, твоих рук труд, а в ней каждая соломинка тебе ведома. А кукла берестяная скорчится от жара и будто поползёт, обугливаясь, к порогу, и в смертном отчаянии потянется к тебе – спаси!
И ещё тому добро, кто не видел, как прыгает в это пламя живой человек и исчезает в нём, в багровой круговерти, и сам становится языком огня… Потвора, Потворушка, сестрица милая!
…И тогда же, пока бежали задворками, меня как стукнуло: не само вспыхнуло – подожгли! Я же помнил, бабка выгребла из каменки жар и спрятала в горшок. А тут пылало так, будто по всем углам нарочно раскидали солому! Вот мы вомчались в ворота, и точно: пёс-сторож лежал зарубленный на почерневшем снегу! А дом горел костром. Видать, сильно досадил кому-то мой усмарь, ведал же вор, какой грозе себя подставил: доищутся – самого и семью на разграбление да на поток, а допрежь ещё заставят погоревшему убыток платить. Оттого-то поджогом мстит только тот, кому нечего терять, кто и так всё уже потерял.
Дом колебался в вихре огня, на глазах погибало всё нажитое за годы: утварь и кожи, бабкина резная прялка и мой так и не доделанный мячик… Всё, что мы могли ещё совершить, это помочь уберечь соседние дома, из которых выбегали испуганные, наспех прибранные люди. Вот-вот чёрными птицами полетят по дворам горячие головешки – долго ли всему городу заняться!
Добрыня молча схватил багор, лежавший у него под навесом, за чанами, и кинулся на огонь, будто на лютого змея: умру, мол, а не пропущу…
Много труда приняли мы в ту ночь. Не мы одни: как оборониться от беды, если не сообща? Народу набежало отовсюду – кто с шестами, кто с баграми, кто с вёдрами. И княжьи из крепости подоспели, приодетые, в чём сидели на пиру, в том сорвались. И тоже кинулись, будто в бой. Ни себя не щадили, ни праздничных одежд. Сгорит город, больше утратят!.. Я мельком разглядел меж ними Жизномира и улучил миг подивиться: надо же, вроде и сердце держал на моего усмаря, и обиду злую ему затевал, а ныне вот катил прочь дымившееся бревно и походя тушил снегом дорогой затлевший рукав… и, кажется, даже щёку себе обжёг…
Я уже думал – век вечный буду тащить что-то из огня, руками в волдырях хватать когда топор, когда деревянные вёдра, бросаться то от дома, то к дому – с мороза в бешеный жар!
Добрыню несколько раз окатывали водой, чтобы заживо не сгорел. Лез парень вперёд всех, в самое пекло, одежда на нём вспыхивала то и дело. А водичка была – в десяти шагах от огня плевок мёрз на лету. Тут думай, как бы не застыл ещё да не слёг, даром что ростом не про всякую дверь!