Корни мертвого дерева нависли над Ратшей, грабастая, как горстью, отгораживая полнеба. Иногда ему казалось, что он так и будет глядеть на эти костлявые пальцы, пока не придет к нему смерть. Он знал, что это только казалось.
Однажды он попробовал сесть, а потом и подняться. Голова кружилась, но куда меньше прежнего. Значит, боль следовало потерпеть. Ну, терпеть-то он умел…
Для начала Ратша сел на скользкий еловый ствол и долго сидел на сгнившей коре, привалясь спиной к торчавшим обломкам ветвей. Привыкал. В этот день было теплее; из ближней низины выползали клочья тумана и перетекали почти незаметно для глаза, подкрадываясь к ногам.
Ратша сидел очень тихо, и некоторое время спустя в десятке шагов от него из тумана возникла крупная остроухая тень. Настороженно замерла, вслушиваясь. Потом, видно, разглядела человека или узнала донесшийся запах. И скрылась, бесшумно растаяв. Встревоженный Вихорь вылетел из кустов, ища врага… Ратша подозвал его и с трудом успокоил.
Волк… То ли просто пришел разузнать, что делал в его лесу больной человек с белым конем, то ли это сам Ратша позвал его из чащобы. Как знать! Явился и пропал, и Ратша, не первый раз видевший волка, вдруг вспомнил, о чем рассказывал Тьельвар тогда в дружинной избе. А рассказывал он про фюльгью – тайного хранителя-двойника – и как эта тень повсюду следует за человеком, живя вместо него в стране духов, по ту сторону зримого мира. И лишь однажды обретает плоть, показываясь на глаза. В день, когда уже выращена судьба и погибель делается неизбежной… Это знак, но вот не всякий смекнет, что увидел свою собственную фюльгью. Одному предстает сгорбленная старуха, другому – вьющаяся кольцами змея, третьему – серый волк…
Тогда, на лавке у очага, Ратша лишь посмеялся. Гетские, мол, россказни все, геты пускай в это и верят, а ему, словенину, ни к чему. То-то и оно, что у очага. Нынче небось мигом вспомнил свое прозвище, и приступила к сердцу тоска. Увидел невидимое – стало быть, и сам уже там наполовину в том мире. Хорошо еще, в глаза не посмотрел…
– Ладно, что ли, – выговорил он вслух. – А хотя бы и так!
Белый конь терпеливо дождался, пока хозяин, непривычно неловкий и осторожный, взберется ему на отощавшую спину, и бережно понес его между деревьев.
Ратша нынче дорого дал бы за то, чтобы вправду стать оборотнем, умеющим проскользнуть по затянутым туманом холмам, не всполошив чутких птиц, не потревожив былинки. Он хорошо слышал, о чем говорил тогда с Всеславушкой мальчишка-ижор. Сулился ведь, сосунок, увести их с боярыней в свой род. Может, и в путь уже тронулись через леса, через болотные хляби. Что ж, правильно. В Ладоге-то им теперь не житье.
Теплая шапочка уютно лежала за пазухой, грела тело под неузнаваемо грязной кожаной курткой. Он будет искать Всеславушку, пока стоит на ногах. Для чего, после коромысла-то?.. А ни для чего. Так просто.
Он даже попробовал высматривать следы на мокрой лесной земле. Но мертвая трава и бурые листья снова затеяли перед ним зловещую пляску, и Ратша остановил коня, тяжело сполз с него, вновь залег под приглянувшимся деревом. Хватит пока. Завтра можно будет тронуться дальше. Он пойдет по краю болот. На болоте следы держатся долго. Может, месяц, а может, и поболее того.
Много народу вот так, тишком, уходило в тот год из стольной Ладоги прочь. Шли к друзьям или к далекой родне, шли просто куда глаза глядят: не тесен мир, не скудны под солнечным небом шумящие ветвями леса! Были бы сноровистые руки да железный топор, и живо встанет над чистой речушкой новенькая изба. Залает у забора собака, завьется над крышей пахнущий хлебом дымок, и домовой, перенесенный со старого места в стоптанном лапотке, примется устраиваться-обживаться. А там выплетутся стены сарая, рыбкой юркнет в тот сарай тесаная лодка, протянется в лес охотничья тропа, повиснет на стене первая связочка мехов… А там закричит в доме новорожденный, а там устроят на высоком месте первую почитаемую могилу – вот и появилось на свете еще одно сельцо-однодворка ничуть не хуже других: приходи друг, приходи брат, приходите все добрые люди!
Что скажешь, хорошо тому, кто, пусть израненным, дождался кормильца с поля жестокого, из немилостивой брани. Не навек раны, заживут, это не смерть.
Долго страдала боярыня, решая, как поступить, но так ничего и не придумала, потому что Пелко был прав.
Сладко спится жене за воином-мужем, тепло боярину возле храброго князя: ни поля житного, ни коровы в хлеву, а на столе пироги. Сопроводил князя в поход – и возвратился с добычей. Поехал с князем по дань – и подарил жене обручья серебряные, соседкам на зависть… Но зато уж и в смертном бою воины от князя ни шагу. Где его голова ляжет, там и их скатятся. На том стоят.
Что же делать семье-то? Иссякнет запас в сундуках, и так уже порядком на свадьбу несбывшуюся поиздержанный, перейдет в чуждые руки последнее памятное колечко – куда тогда? В крепость чернавушками, гридням Рюриковым в услужение? К соседям удачливым в холопки?
Совсем не так вывернулось бы дело, пойди дочка за Ратшу.
Хуже смерти казался Ратша боярыне, пока ходил в женихах. Теперь почти жалела о нем, сгинувшем. Был бы при нем дому достаток и двору крепкая заступа, ей, боярыне, к старым годам опора и Всеславушке хозяин-муж… Сама, сама со свадьбой тянула, вовсе со двора рада была прогнать. А пропал – и остались без него, что в поле обсевки. Как зиму до весны перемочь? Друзей мужниных на выручку кликнуть? Эти, преданные, пособить не откажутся, да толку – сами нынче с редьки на квас…
Вот и уцепилась боярыня осиротевшая за Пелко, как тонущий за горький ракитовый кусточек. Взялась расспрашивать и понемногу вытянула из неразговорчивого ижора всю правду: сперва о муже погибшем, потом о роде корельском, что сидел в лесах на невском берегу. И рассудила про себя, что душой парень не кривил. Не таил мысли бросить их в чащобе на еду лютым зверям. Сказал, что доведет – и доведет, хотя бы ему на себе пришлось нести их по непролазным болотам или зимовать с ними в сосновом бору…
Уходить решили втроем, не обременяя себя многим имуществом. Правду молвить, остатки серебра в доме не все еще перевелись. Но гривну узорчатую не сгрызешь с голодухи, позолоченной бусиной не приманишь дичину. Запасались едой – сушеным мясом, орехами, печевом и салом. И нести невелика тяжесть, и хватит надолго.
Всеслава молча увязала с собой отцовский охотничий лук и колчан, хотя кто станет стрелять из него, было неясно: не Пелко же однорукий…. И то. Боярыня забоялась, пожаловалась ему:
– Ратша там, в лесу…
– Лес большой, – ответил корел. – А собаки у него нет.
Он облюбовал два добрых копья и, выйдя во двор, одно за другим всадил их в бревенчатую стену. Левой рукой. Сначала в упор, как в бою или если один против медведя. Потом издали, от самого забора, – а двор был не маленький. Боярыня поглядела, как входили в дерево кованые наконечники – выдерни-ка, попробуй! – и какое лицо при этом было у Пелко… И перестала спрашивать, обо всем ли подумал.