Курымушка смотрит туда в окно, и там, правда, знакомый ему Тихий гость идет с голубых полей.
— Тише, тише, — просит мать, — кажется, бредит, слышали, сейчас сказал «Марья Моревна».
— А я и забыла, — шепчет Дунечка. — Вчера я от Маши письмо получила из Флоренции.
— Где это?
— В Италии.
— Вот куда прострунила! Ну-те!
— Тетенька, когда же бросите вы свое «нуте»?
— Прости, милая. Что же пишет тебе из Италии наша Марья Моревна?
— Живет в какой-то семье, моет полы, стирает, готовит, учит детей, видно ребятам вскружила головы не хуже нашего и, заметно, ее там боготворят.
— Помните, Марья Ивановна, — вмешивается Софья Александровна, — я вам еще тогда говорила, что ее очарование вредное — настоящий яд для детей, видите сами, пример на глазах, и так ее дети все перестреляются.
— При чем же тут она, если учителя такие мерзкие?
— Мерзкие не одни учителя, в жизни надо уметь приспособляться. Знаете, я все-таки вам советую, как только мальчик оправится, свезите его к старцу, пусть он благословит его жизнь, — видно, мальчик способный и вовсе не злой, но это все от ее очарования, — право же, нет того в жизни, о чем она ему намечтала, надо его расколдовать от нее.
— Как ты думаешь, Ваня? — спрашивает мать своего сибирского брата. Что, если мы с тобой прокатимся к старцу? Там удивительно готовят уху из бирючков и просвирки пекут замечательно вкусные.
— К какому такому старцу? — спрашивает Астахов
— К отцу Амвросию оптинскому: удивительная личность, он творит с людями феноменальные вещи.
— Какие такие фено... Как ты сказала?
— Ну, просто сказать, чудеса.
— Чу-де-са?
Мать немного сконфузилась и посмотрела на Софью Александровну.
— Не говорю — прямо чудеса, а вроде этого.
— Иконы молодит?
— Не иконы, а вот случай был. Две барыни собрались к нему, сказали: «Конечно, чудес нет никаких, а все-таки поболтаем». Являются к старцу, он велит келейнику принести для них два стакана воды с ложечками и говорит барыням: «Я сейчас выйду к народу, а вы сидите тут и ложечками в стаканах болтайте».
— Молодец твой старец. Ну, что же барыни?
— Конечно, уверовали.
— Дуры твои барыни, тут и не мудрому просто: каждой такой скажи «поболтай», и верно придется. Ты лучше вот что: поезжай к нему сначала одна, седая, приедешь черная, тут я поверю и отдам ему на монастырь все свои пароходы.
Вышло очень неловко при Софье Александровне, все замолчали, и Астахов одумался.
— Ты, сестра, — сказал он серьезно, — чем к монахам за советами ездить, лучше отдай-ка мне твоего мальчика, у нас там есть своя гимназия, кончит, будет у меня капитаном, а то все у меня такая рвань и шпана, образованных людей у нас вовсе нет.
— У него же волчий билет, — ответила мать, — его с ним не примут ни в какую гимназию.
— В Сибири все с волчьими билетами, сам директор вышел из ссыльных. Покажи мне бумагу.
Мать приносит. Астахов берет и разрывает в куски.
— Что ты сделал? — ужасается мать.
— Какие вы все, барыни, чудные, — смеется Астахов. — Сама говоришь, с этим билетом никуда не принимают, так зачем же его нужно беречь? Ну, говори, отдаешь ты его мне?
— Я не против, только надо же мне и его спросить.
— Так разве это не тот мальчик, что когда-то убежал было в Азию? А если он, так и спрашивать нечего: Сибирь в Азии, — он рад будет ужасно.
— Конечно, будет рад, — согласилась Дунечка, — это единственный выход.
— У меня будто камень от сердца начинает отваливаться, — сказала мать. — Ты что? Серьезно, Ваня?
— А то как еще? Вот сейчас и выпьем отвальную.
Уходит в свою комнату и возвращается с большими гостинцами. Курымушка ни жив ни мертв: он хорошо знает, что «самый высший» всегда говорится при подарках: богатому человеку кажется, что бедные не поймут, какие это дорогие подарки, и потому, выкладывая, прибавляет: «самый высший».
Достает из кулька бутылку шампанского с этикеткой «sec» и говорит.
— Сек.
Не твердо, как по-французски — «сэк», а очень мягко — «сек», все равно как если что по-французски мягко, он непременно скажет по-русски и твердо: не Золя, а Зола. И не то чтобы не знал или не хотел, а просто ему стыдно быть не самим собой и произносить слова по-иностранному.
— Сек, — сказал он и сейчас же как будто и перевел это слово: — Самый высший!
Внезапно на диване что-то зашипело, засвистало и лопнуло смехом.
Все с удивлением оглянулись туда.
— Ты чего это? Курымушка ответил:
— Я слышал разговор и очень обрадовался, что меня отправляют в Азию.
Мать облегченно вздохнула:
— У меня будто камень отвалился от сердца.
Про этого дядю, сибирского пароходчика, с малолетства в нашей семье был разговор в тех случаях, когда терялась всякая надежда на счастье.
— А как же дядя Иван Иванович, — говорил кто-нибудь в опровержение теории безнадежности.
И тогда начинался рассказ, построенный на сравнении староверского купеческого дома Астаховых в Белеве, на чудесной реке Оке, родине астаховского староверского дома моей матери, и дома Алпатовых в Ельце.
— Что это, — говорили, — елецкий чернозем степного вида — хорош чернозем, да в нем трещинки, куда все утекает.
Вот и Михаил Дмитриевич (мой отец), чем бы дом в Ельце собирать, а он обратился в помещики и... разгуляй-гуляй — все в трещинку убежало.
— А вот в Белеве даже ни один ручей не пропадает даром: всё держат и охраняют леса, и сами люди держатся старой крепкой веры и молятся двумя перстами. И ведут себя люди по-другому, хотели было разделиться, да Иван Астахов не дал. Он забрал в долг у своих сколько-то денег, уехал в Сибирь и через какое-то, даже не очень и долгое время обратился в сибирского знатного пароходчика.
Как уж он сам в душе, был счастлив Астахов, но для родных счастье было в его сибирской стороне, и всем родным он помогал.
Сейчас вот только и догадываюсь: потому, может быть, он и помогал, что своей семьи не было, и жил он во дворце своем на реке Туре совершенно один.
Теперь выпало из моей памяти, почему же появился Астахов как раз к тому времени, когда в доме переживалось несчастье.
Очень может быть, что мать написала ему о беде, и «счастливый человек», соединив ряд дел, присоединил и это: сделать из мальчика своего капитана.