При мысли о Батоне что-то в моей душе царапнулось. Как-то расхотелось дальше об этом думать. Ну, задразнили ябеду до слез — и задразнили…
Я обхватила руками колени. Гарольд давно доел свою кашу, его миска была пуста, но он зачем-то водил по дну ложкой — как будто ему нравился противный звук, который при этом получался.
А может, во мне и нет никаких магических способностей?
Я расколола летящий нож Оберона на две части — взглядом. Вернее, это он мне так объяснил. А может, сам Оберон его и располовинил? Чтобы я поверила в себя?
Как-то странно — разве может король врать? Возмутительно даже так думать. И потом, зачем ему это?
Гарольд отставил миску в сторону. Он был жалкий, красный, растрёпанный, он казался младше своих лет. Это от обиды: на обиженных, говорят, воду возят.
А если во мне нет магических способностей, что будет? На площади голову не отрубят — Оберон обещал. А вот отправить в обоз к поварам, чистить картошку, мыть посуду — это запросто.
И это не так уж плохо, кстати. Дома я только и делаю, что чищу картошку и мою посуду. Все наши разговоры с мамой с этого начинаются: Лена, ты почистила? Убрала?
Но всё-таки обидно. Неудобно перед принцем. Одно дело — маг дороги, другое дело — какая-то девчонка на побегушках.
— Скажите, мастер, — начала я очень вежливо и даже льстиво.
— Да?
Я продолжала, преданно глядя ему в глаза:
— А если в день проводить по три первых урока, в неделю это сколько будет? Трижды семь — двадцать один первый урок. А в месяц?
Он покраснел ещё больше:
— Заткнись.
— Можно подумать, мастер, вы не умеете считать. А я же знаю, что умеете. Это скромность в вас говорит. А если постараться, то запросто можете двадцать один умножить на четыре…
Он завёлся. Лицо пошло пятнами. Кулаки стиснулись — и бессильно разжались снова. Как говорила наша завучиха, «если тебя обидели словесно, ну так и отвечай словесно!».
— …Двадцать на четыре — восемьдесят, да плюс четыре, — продолжала я очень серьёзно, будто раздумывая, — да плюс ещё девять — это тот «хвостик», три дня… Вот и выходит в месяц девяносто три первых урока. Неплохо для нача…
Ноги мои забились в воздухе. Гарольд поднял меня за шиворот — воротник впился в шею.
— Идиот! Пусти!
У него было взрослое, очень злое лицо. А глаза — те вообще старческие, сумасшедшие. Он ненавидел меня в этот момент — сильнее, чем завучиха. Даже, может быть, сильнее, чем тот ненормальный нищий в харчевне «Четыре собаки». Ему хотелось бить меня головой о землю, бить и бить, пока я не умру.
За то, что я опозорила его перед Обероном. За то, что я тупица, деревяшка, безмозглая балда и он ничему не сможет меня научить никогда-никогда. А Оберон велел меня научить. А Гарольд не может, потому что я тупее поварёшки. А Оберон велел. А Гарольд не может, потому что я пустоголовее овцы. А Оберон велел! И это замкнутый круг, из него нет выхода…
Я испугалась: ведь он маг, хоть и младший. И я не знаю точно, умеет ли он убивать взглядом; если умеет — мне точно конец.
И, ни о чём не думая, а только желая спастись, я провела рукой перед его лицом и прошептала:
— У зла нет власти…
Получилось, будто я стёрла пыль со стекла. На самом деле, конечно, никакого стекла между нами не было — но лицо Гарольда вдруг изменилось, просветлело. Он перестал буравить меня глазами и заморгал, как от яркого света. И почти сразу меня выпустил.
Я быстренько отползла в сторону. Оглянулась: видел ли кто? Придут ли ко мне, в случае чего, на помощь?
Гарольд стоял и смотрел на меня — как будто впервые видел. Смотрел, смотрел…
— У тебя есть магические способности, — сказал одними губами.
Повернулся и куда-то ушёл.
Часов в пять вечера (время я определяла наугад), когда солнце было ещё высоко, труба в голове колонны сыграла сигнал, которого я раньше не слышала. Оказывается, он означал надвигающуюся бурю.
Началась суета.
Посреди чиста поля составили телеги и кареты — кольцом. В центр собрали людей и лошадей, соорудили навесы. Я видела, как Оберон на своём крокодилоконе объезжает лагерь, и навершие его белого посоха смотрит то в землю, то в низкое, быстро темнеющее небо.
Мимо нас с Гарольдом прошёл принц. Улыбнулся мне:
— Лена, если вечером вам станет скучно и вы захотите поболтать… Мы с высочествами будем в большом шатре. Заходите по-простому.
Я кивнула, не глядя на Гарольда.
Стемнело слишком рано. Налетел ветер. Тучи ползли такие свинцовые, такие жуткие в них закручивались смерчи, что страшно было смотреть.
— Если ты идёшь в большой шатёр, — сказал Гарольд, — то лучше сейчас. А то потом смоет.
— А если не иду?
Гарольд помолчал.
— Тогда залезем под телегу. Моя мать нам поужинать даст.
Он всё ещё смотрел в сторону. С обеда — с того самого момента, как обнаружились мои магические способности, — он не решался посмотреть мне в глаза.
— Ну, полезли, — сказала я неуверенно.
На земле под телегой было не очень чисто, зато душисто и мягко от рассыпанного сена. Справа и слева свисали опущенные борта, почти не пропускали ветер. Я так устала за этот день, что просто растянуться на куче соломы казалось королевским, неслыханным удовольствием.
Сверкнула молния. Даже под телегой на какое-то мгновение сделалось светло.
— Гарольд… А что Оберо… его величество делал? Зачем этот круг?
— Защита лагеря. Дождик промочит, но ни молния, ни смерч, ни смырк не пробьются.
— А что такое смырк?
— Ты не знаешь, что это такое?
Он не издевался. Он в самом деле удивился, как можно не знать таких простых вещей.
— У нас их нет, — сказала я осторожно. На самом деле я не была уверена. Я ведь не всё на свете знаю. Может быть, у нас где-то есть и смырки.
— Ну… это такая тварь, зарождается в грозовом фронте… Ты знаешь, что такое грозовой фронт?
— По географии учили.
— Ну… вот. На самом деле смырк — это как огромная тонкая рука, на ней сто пальцев или больше, они все перепутаны. Падает с молнией и хватает человека в горсть.
— И что? — спросила я напряжённо.
— И всё. Представь, что ты на сильном ветре держишь пепел в горсти… Его уносит. Вот так же и с человеком.
Снова ударила молния.
— Опа, — сказала я потрясённо.
— Да не бойся… Здесь их мало. Считай, почти и нет. А вот когда мы перейдём границу…
Мы помолчали. Снаружи пошёл дождь. Телега поскрипывала, сверху сыпался песок — там кто-то сидел под навесом, негромко переговаривался. Потом женский голос стал громче: