Он мёрз.
В затерянной среди снегов избушке не горел ни один огонь; на месте камина темнела свежая каменная кладка. Он сидел, надвинув на уши шерстяную шапочку, и ждал восхода луны.
Маленькое окошко светлело толстой коркой изморози — его смёрзшимся дыханием.
Вой ветра в бесполезной каминной трубе. Далёкий вой волков.
Он был один посреди снежной пустыни, посреди белого леса, посреди вымерзшего мира; он был одинок, ему было холодно, он мечтал согреться.
Наконец белый лунный луч лёг на окошко снаружи. Холодные узоры обрели форму и объём; по мере того как луна поднималась выше, ледяная картина оживала и менялась.
Паутина едва различимых чёрточек. Цветные ленты, тугие, как змеи; белые ветви мёртвых деревьев. Белая шерсть несуществующих зверей. Тяжёлые, полные снега колосья.
Он сощурил слезящиеся глаза. Звуки, отдалённые голоса, тени…
Лица. Смыкающаяся трава. Топор, падающий на пустую плаху; хохочущая толпа, струйка песка, бегущая по ступеням, золотой блеск…
Он подался вперёд.
Золотая пластинка с фигурной прорезью. Жёлтый металл, покрытый многими слоями могущества; подобно снежному кому, наворачивающему на себя один пласт снега за другим, подобно куску хлеба, одетому в масло, и в мёд, и в сыр…
Золотая пластинка, вырастающая до размеров колоссальной двери. Прорезь, обернувшаяся высоким проёмом; в проёме замерла человеческая фигура.
Сизый младенец в колыбели. Голый младенец с тремя пуповинами вместо одной.
Три лица. Одно постарше, другое помоложе и третье, смазанное, будто занесённое песком. Три женщины.
Три нити. Три корня. Три дороги.
Он подался вперёд.
Луна погасла, съеденная случайной тучей; танец теней на стекле оборвался. Натянув поглубже шерстяную шапочку, он откинулся на спинку кресла, в изнеможении закрыл глаза.
Пусть он не знает, где искать, — но сегодня ему впервые открылся предмет его поисков…
За мутными стёклами жил своей жизнью заснеженный лес, и металось между нагими стволами голое, замёрзшее эхо далёкого воя волков. А потом пришёл другой звук, негромкий и мирный, который был в то же время невозможным и пугающим.
В окошко стукнули. С той стороны.
Он вздрогнул. На белом непрозрачном стекле лежала тень.
Случайный путник? Среди ночи? Среди леса? Здесь?..
— Слышишь меня?
Голос не был ни простуженным, ни усталым, ни напуганным.
— Ты уверен, что оно того стоит? Что ЭТО тебе нужно?
Сквозь слой инея понемногу проступали черты лица. Оттуда, снаружи, глядел сухощавый старик с нехорошими, пристальными глазами.
— Ты уверен, что следует браться?..
— Надо мной нет твоей власти, Скиталец, — глухо сказал человек в шерстяной шапочке.
— Ты уверен?..
Страх им владел или другое чувство, но, нашарив в темноте палку, он с нешироким замахом опустил её на заиндевевшее стекло.
Со звоном разлетелись осколки. Кинулся в лицо ледяной ветер; за окном был лес и была ночь, и ещё гладкий нетронутый снег, белая скатерть, давно не помнящая человеческих следов.
Тогда он стянул свою шапочку, обнажив крупный, совершенно голый череп. Тщательно вытер холодный пот со лба.
Ветер швырнул пригоршню снега в разбитое окно.
Он мёрз. Невыносимо. Нечеловечески.
Сырые стенки пахли гниющей ветошью, и факел тюремщика мерцал где-то совсем уж высоко, когда он — тюремщик, а не факел — изрёк с претензией на торжественность:
— Невинные, будьте спокойны, ибо Судья подтвердит вашу невинность! Виновные, пе… ре… тре-пещите, ибо Судья пе… про-зрит ваши души до глубины замыслов и покарает нещадно!
Слова были заученные, а голос такой сиплый и испитой, что даже здесь, на дне каменного мешка, мне померещился сивушный запах из недр вещающей глотки.
— Да свершится правосудие! — провозгласил тюремщик со значением. Постоял немного, любуясь нашими запрокинутыми лицами, а потом залязгал затворами, заскрипел лебёдкой — и захлопнул над Судной камерой железную крышку. Будто суповую кастрюлю накрыл.
— Светлое Небо, спаси, защити, — застонал в темноте воришка. — Ой, больше не буду, ни пальчиком, ни грошика не возьму, только помилуй, ой…
Прочие молчали.
Молчал одноглазый разбойник, пойманный в лесу много месяцев назад и дожидавшийся Судной ночи чуть не полгода. Молчал старик, такой благообразный с виду, что хоть сахаром посыпай, а обвинённый, между прочим, в изнасиловании и убийстве девчонки-работницы. И единственная в камере женщина молчала тоже — я не знал толком, за что её спустили в эту яму.
— Спаси, светлое Небо… Я больше не буду… — хныкал воришка.
Глаза понемногу привыкали к темноте. Старик стучал, как дятел, пытаясь добыть искру из своего огнива. Разбойник сопел. Густой воздух стоял в камере, будто смола в ведре — неподвижно, ни дуновения, ни сквознячка, я подумал, что скоро утоплюсь в этих ароматах, — сырость, гниющая ветошь, разбойник смердит, от дамочки несёт немытым телом пополам со сладкими духами, та ещё, наверное, штучка…
Запахи стекались и стелились на каменный пол. Ведя рукой по стене, я нашёл дальний угол и, не решаясь сесть, прислонился к волглой стене.
— Здесь свечи! — радостно сообщил старикашка. — Уголком прилеплены… Посмотрите, господин, а в том углу свечечек нету?
«Господин» — это, вероятно, ко мне.
— Гордые они, — сухо сообщила женщина. — С нами, чернью, не разговаривают… А вот как придёт Судья, как впарит им по самую макушку!
Воришка застонал громче. Кто-то — похоже, разбойник — взял на себя труд ткнуть его кулаком в рёбра. Стон моментально иссяк.
— Язычок придержала бы, — мягко порекомендовал разбойник женщине. — Тебе, думаешь, не впарит?
— Я невиновна, — с достоинством заявила узница. — Мне-то что, мне бояться нечего…
— А я на базаре кошелёк спёр, — трагическим шёпотом признался воришка. — И гуся… на той неделе… спёр и продал… и цепочку… у толстобрюхого… вытащил…
Одна за другой загорелись две свечи. И как-то сразу стало тесно — будто каменные, тускло поблёскивающие стены сделали по шагу вперёд. А железный потолок — суповая крышка — опустился, намереваясь лечь нам на головы.
— А коли невиновна, — разбойник прищурил свой единственный чёрный глаз, — так зачем под Суд угодила?
— Этим заразам лишь бы людей хватать. — Женщина, оказавшаяся средних лет шлюхой, высокомерно повела плечом. — Судья разберётся.