Меч мертвых [= Знак Сокола ] | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И не подходили – себе-то дороже.

…Потому не у одной Крапивы глаза полезли на лоб, когда одноглазый вмиг усмирил рванувшегося Шорошку, закинул отвязанный повод на гриву, а кусачую оскаленную морду встретил крепким шлепком! Жеребец завизжал, прижал уши, присел… не тут-то было. Знать, не врали варяги, себя возводя к додревнему племени великих лошадников. Одноглазый уже утвердился в седле, и колени стискивали бока, словно обручи бочку: не отдерёшь! И рука охаживала по сытому крупу подхваченной с земли хворостиной – вот тебе, вот тебе!.. Шорошка вконец обиделся, заскакал, ударил задом раз, ещё раз… А потом как полетел с места во весь опор да прямо в ворота!..

Шарахнулись прочь Крапива и кмети, шарахнулся, спасаясь из-под копыт, невмерно любопытный народ. Ошалелый жеребец единым духом пронёсся через двор, а после по улице. Улица, правду молвить, возле Кишениного нового гостиного дома была одно название. Так, дорожка прямёхонько в поле. А за полем лес. Ищи-свищи…

– Шорошка!.. – в полный голос закричала Крапива. – Шорошенька!..

Только знакомое ржание жалобно долетело в ответ. Да и оно вскоре затихло.

Конечно, Крапивины побратимы дело так не оставили. Тут же повскакивали в сёдла, пустились было вдогон, но никого не поймали. Сосед Кишени, богатый корел-людик из рода Гусей, решил помочь горю: вывел двух чутких лаек, пустил по следам. Лаечки весело пробежали чуть более версты, но потом, у широкого мелкого озера, след начисто потеряли. И виновато заскулили, прося прощения.

– В детинец поедем, – сказал один из кметей, когда уже к сумеркам несолоно хлебавши возвращались из леса. – Князю обо всём рассказать.

– А я с Лабутой перемолвилась бы, – хмуро кивнула Крапива. – Или воспретят?..

Если по совести, она даже надеялась, что воспретят. Она не виделась с батюшкой со времени праздника Корочуна… какая правда могла выплыть из-за насквозь баснословной (вот уж в чём девушка не сомневалась) Лабутиной повести?.. Что батюшка не водил своих отроков за волок резать спящее посольство новогородского князя, для неё было истиной непреложной. Но тогда что?.. Стрелы откуда, что Суворовичи на заставе в своих тулах носили?.. Меч приметный, датчанином подаренный, кроме батюшки в руке кто мог держать?.. И что за смысл был Лабуте так твёрдо обещаться на роту пойти, если всякий поехать мог на заставу и убедиться, что воевода и малая дружина его как сидели на волоке, так и сидят?.. Не обидели никого и сами никем не обижены?..

Не-ет, если уж не боялся Лабута гнева Перуна, сурово карающего за неправду, значит, намеренной лжи в его словах не было. Значит, в самом деле на посольство кто-то напал, морды хищные личинами прикрывая, и были у злодеев стрелы батюшкиных удальцов и… меч батюшкин, либо украденный, либо вынутый из мёртвой руки… (Хотя меч украсть у него… Крапива сама себя оборвала, запретив продолжать тяжкую мысль, и невесело улыбнулась, припомнив, как сама хвасталась, будто и верного Шорошку никакому вору у неё не увести…)

А всё вместе если собрать, всяко получалось, что с батюшкой случилась беда.

Это знание было так же невозможно и невыносимо, как и Лабутин поклёп. Хотелось запрудить время, словно ручей, и переменить его русло, чтобы пробежало оно мимо сегодняшнего злосчастного утра. А того лучше, чтобы вернулась прошлая осень, чтобы не было её, Крапивы, глупой ссоры с княжичем датским, а после – дурацкого состязания, гнева батюшкина и обиды, что выгнала её, своенравную, из отцовского дома… Была бы ведь с ним теперь, на заставе… Ото всякой беды родителя любимого опасала…

Да толку-то о несбыточном рассуждать, всё равно не воротишь. Есть жизнь, её и живи.

Дочь боярская подрастала без матери; отец-воин ей и передал многое, что не всякому сыну удаётся в душу вложить. Крапива боялась встречи с Лабутой, сама понимала свой страх, но не пряталась, а шла на него, как на опасного зверя: кто кого!..

Раненые кмети и отроки обычно отлёживались прямо в дружинной избе, там, где жили всегда, и товарищи за ними ходили. Лабуту, понятно, устроили опричь, в клети. Это была хорошая клеть. Одной стеной она примыкала к тёплой избе и от неё грелась – лежавший на лавке не должен был жаловаться на холод. Крапива подошла и увидела отрока, поставленного стеречь у двери. Отроку было скучно торчать на одном месте, и он забавлялся с маленькой пушистой собачкой, обитавшей в крепости при поварне. Прислонил копьё к рубленой стенке клети и метал вдоль забрала палку. Пёсик с лаем бросался, весело нёс палку назад. Как раз когда Крапива приблизилась, кобелишко внезапно насторожился, оставил игру, вздёрнул торчком шерсть на загривке… загавкал, прочь отбежал!

«Меня, что ли, уже собаки пугаются? – невольно опечалилась девушка. – Тоже злодеевой дочерью величают?..»

– Здрава буди, Суворовна, – поклонился парень. Всё же Крапива носила воинский пояс: такие, как он, её слушали и перечить не смели. Он понял, конечно, зачем она объявилась у двери клети, и не обрадовался. С кого голову снимут, если вдруг что?..

– Не трясись, не обижу его, – усмехнулась Крапива. – Отворяй дверь.

Отрок помедлил, высматривая ещё хоть кого-то из старших, но так и не высмотрел. Клеть стояла в тихом углу двора, за гридницей и дружинной избой; летом здесь грелись на солнышке чёрные бабки, присматривали за детьми юных вольноотпущенниц… Отрок неохотно повиновался, открыл дверь, и Крапива вошла.

…И сразу поняла: что-то было не так! В клети оказалось совершенно темно. Лишь из двери полосой проникал скудный, пасмурный, вечерний уже свет, да и то – мимо лавки, мимо лежавшего на ней человека.

И – запах! Густой запах горячей, только что пролитой крови!

Лучина в светце как раз прогорела, обронив в корытце с водою последний переливчатый уголёк. В железном расщепе малиново рдела, умирая, маленькая головешка…

– Лабута!.. – шалея от внезапного чувства беды, не своим голосом выкрикнула Крапива.

В ответ раздалось то ли бульканье, то ли хрип, и ногти заскребли по гладким брёвнам стены: кто-то хотел приподняться, да уже не мог. Крапива бросилась, ухватила светец и так дунула на почти погасший огрызок лучины, что клеть на мгновение озарилась. И девушка увидела такое, что, однажды узрев, навряд ли скоро забудешь.

Лабута умирал. Он ещё смотрел на неё, ещё тянул к ней руку и шевелил окровавленными губами, словно пытался что-то сказать… Это был совсем особенный миг, и Крапива успела понять по глазам новогородца: он хотел вымолвить немыслимо важное для неё и для всех, нечто такое, что никак нельзя было в смерть с собой уносить, может, то самое, чего ради она сюда и пришла… Но даже единого слова вымолвить ему уже не было суждено, ибо в горле у него торчал нож, загнанный по самую рукоять.

И ещё краем глаза – сноровка воинская помогла – вроде бы углядела Крапива, как шелохнулась овчина, брошенная на большой короб в углу… Или это так метнулся неверный, погасающий свет?..

– Лю-у-у-уди… – закричала она.

Отрок за дверью первым услышал её голос и закричал тоже – на весь кремль. Всполошённые кмети подоспели ещё прежде, чем Крапива, схватившая Лабуту под мышки, успела доволочь его до порога. Прочавкали, сгибаясь под бегущими ногами, деревянные мостки, и побратимы переняли у неё липкое, скользкое от крови тело, ставшее к тому же, пока тащила, очень длинным и очень тяжёлым. Снаружи мрели, густея, холодные сумерки, и кровь, перетёкшая с голой груди Лабуты на её суконную свиту, казалась совсем чёрной. Кто-то, явившийся позже, принёс огня…