Я взял тебя на балу в Хенинге. Смешно! — звучит почти библейски: "Я взял тебя!" Я шел к тебе, испытывая легкое, еле заметное беспокойство. Тогда я приписал его чувству ловца, наконец поймавшего вожделенную дичь. Во многом это было правдой. И когда на следующий день гусар Хотинский прислал мне вызов на дуэль — первым моим желанием было выйти к барьеру и всадить пулю ему в лоб. Пулю, похожую на бубновую масть. Вместо этого я вызвал Хотинского в канцелярию Хенингской жандармерии, бросил перед ним на стол папку с твоим делом, и через пять минут наш бравый гусар с извинениями забрал вызов обратно. Кажется, после этого он даже убил двоих-троих забияк, которые сочли Хотинского трусом.
Я допрашивал тебя дольше обычного.
Не хотел расставаться?
Случайно ли я уехал именно в Мордвинск? Случайно ли перевел на поселение именно тебя? случайно ли избрал объектом моих… (вымарано два слова) …изысканий именно Бубновую Даму? Случайно ли отыскал тебя в Севастополе?!
Если это уже тогда была любовь, то любовь безумная. Не сознающая сама себя под бременем панциря. Находящая удовольствие в обоюдных мучениях. Сейчас, когда я думаю об этом… [вымарано до конца абзаца]
В Мордвинске, в морге, я даже не обратил внимания на твоего спутника; в Севастополе я почувствовал к нему симпатию, плохо понимая причины. Думаю, в Федоре я увидел тебя. Сейчас он нравится мне все больше и больше… ибо это тебя, Рашель, все больше и больше в нем.
Я ведь вижу… хотя и не знаю, как сие творится. Лучше мне не знать. Лучше никому этого не знать! Заговор Обреченных нарушил равновесие, яд стал лекарством, оставаясь ядом; и сейчас на поверхность взбаламученной воды всплывает нечто новое, чего следует опасаться вдесятеро больше, нежели любых "эфирных воздействий".
Я знаю другое: я схожу с ума.
День за днем, час за часом.
— Бог, создавший мир однажды, от тебя здесь облик каждый.
Дай мне жить любовной жаждой, ей упиться глубоко!
Дай мне, страстным устремленьем, вплоть до смерти
жить томленьем
Бремя сердца, с светлым пеньем, в мир иной снести легко…
Спасибо… [вымарано полстроки] …Рашель, я… [вымарано до конца страницы]…
* * *
…Федор замолчал. Присел на краешек кровати, глянул на Княгиню. Веки женщины были плотно сомкнуты, и в уголках глаз блестели…
Нет, показалось.
Без чувств она.
— Рашеля… Он просил тебе… прочитать. Вот, я прочитал…
У окна, спиной к Федору, стоял отец Георгий. И, наверное, хорошо, что спиной, потому что лицо у священника сейчас было лицом дебила или святого.
Стряпчий Гоша-Живчик, Десятка Червонная, второй раз за нынешний безумный день служил посредником. Княгиня, в сознании или без, услышала все, что должна была услышать.
Растрепанная тетрадь тихо легла на столик у кровати.
— Да поглотит Ад все чародейские штучки!
Опера «Киммериец ликующий — 2», ария Конана Аквилонского.
— Тамара Шалвовна! Разрешите войти?..
Княжна сидела в отцовском кабинете, по давней привычке с ногами забравшись в кресло. Обитое мягкой черной кожей, огромное кресло притворялось чревом кита, поглотившего упрямца-пророка Иону; хотелось тихонько шептать: "Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня…" В кабинет Тамара заходила редко, отец не любил присутствия других, пусть даже самых близких людей в его святая святых; но сейчас княжне казалось — если она будет сидеть здесь, в папином кабинете, в папином любимом кресле, за папиным столом, то с отцом непременно все будет хорошо.
Непременно.
— Это вы, отец Георгий? Да, конечно, заходите… вы знаете: они меня прогнали…
Это было правдой. Из спальни роженицы Тамара была изгнана профессором Ленским: профессор сказал, что он прекрасно обойдется услугами добровольных повитух, матушки Хорешан и стряпухи Оксаны, и что подобное зрелище отнюдь не предназначено для глаз молоденьких барышень. Княжна не обиделась; понимала, что профессор прав.
Просто ушла сюда, в кабинет.
— Тамара Шалвовна!.. извините, если нарушаю ваше одиночество. Сегодня я видел вас, когда вы… ну, вы понимаете, о чем я!..
Княжна обернулась.
Увидела.
И задохнулась от запоздалого понимания.
— Отец Георгий! Вы!.. вы тоже?! Вы же священник?!
— Аз есмь пастырь недостойный, — грустно улыбнулся отец Георгий. — Да, дочь моя, я тоже. Чего не могу сказать о вас — ибо вы до сих пор мне непонятны. Друц рассказывал мне о вас, о вашей просьбе… обо всем. Вернее, обо всем, что знал сам.
Перегнувшись через массивный подлокотник, княжна смотрела на священника. Вокруг отца Георгия, за ним, рядом с ним, была — тень. Маленькая: куда меньше, чем у тех же Ефрема Ивановича или Феденьки. Но — была. И размеры тени мало что значили: как и у всех, она походила на своего обладателя, в то же время будучи похожа на совсем другого… человека?
Маленького, лысенького, в кургузом сюртучке; насмешливого! печального… нос — сливой…
Княжна знала этого — человека?
— Вы понимаете, отец Георгий… просто я сгорела ТАМ. Совсем. Дотла. Я ждала, я верила — и сгорела. Вот, наверное, и все.
Священник подошел ближе; узкой, прохладной ладонью тронул плечо княжны.
— Не знаю, Тамара Шалвовна. Сгореть — значит, стать огнем. А что есть огонь? Возможность брать чужое и делать своим? делать — собой? Если так… я ведь следил за вами там, во дворе, и не знал: ужасаться мне или восхищаться? Вы не копируете, ибо на огне нельзя ничего оттиснуть; вы берете и…
— Пожираю? Вы это хотели сказать, отец мой?
— Нет. Я хотел сказать другое. Если и впрямь мы все живем на проценты, дробя часть на части; если мы повторяемся друг в друге, не творя нового, и лишь бесконечно пережевывая старое, как старуха беззубыми деснами мнет корку хлеба…
Княжна ждала.
— Если это действительно так, и нет среди нас учителей и учеников — вы первый настоящий ученик, какой появился за долгие годы. Договорный огонь во плоти. Мы — нити вселенского балагана; вы — кукловод. Пока еще неумелый, неопытный, но мы умеем лишь дергаться, а вы учитесь дергать, и когда научитесь — вам не понадобятся крестники, масти, вся эта мишура, которую мы придумали сами себе, лишь бы скрыть главное: мы даже не куклы. Так — нити, струны треснувшей гитары… Благослови вас Господь, дитя мое!
Отец Георгий отвернулся.