— Ношу я тебя не затем, чтобы всех слепила твоя краса,
Ношу наготове, чтобы рубить шеи и пояса.
Живой, я живые тела крушу, стальной, ты крушишь металл —
И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!..
Нет.
Оставить ятаган во дворце, как были оставлены шахский кулах и пояс, казалось совершенно невозможным.
Да и то сказать: проклятие шахства мало зависело от наличия или отсутствия кулаха — даже без них Кей-Бахрама узнавали по ореолу фарра; а иногда — непосредственно по Златому Овну. Оставляй, не оставляй… О Аллах, как же трудно было отвязаться от названного сына, от Волчьего Пастыря, от мальчишки Суришара! Поэт твердо решил не брать с собой в поход на Мазандеран никого, кроме «небоглазых» — тех выродков, которые (это он уже понимал ясно!) не умели видеть сияния фарра. Но Суришар вбил себе в голову, что должен грудью прикрывать владыку от опасностей. Шах-заде и без того корил себя, что в битве под Арваном допустил пленение шаха; в своем упрямстве он дошел до невозможного — почти до открытого сопротивления. И Абу-т-Тайиб втайне надеялся, что все-таки, все-таки…
Надежды оказались тщетными.
Суришар угомонился и склонил голову пред желанием повелителя.
Оставшись в Кабире в качестве временного наместника; и при разговоре с глазу на глаз вдруг припомнил занятную подробность. Оказывается, когда хирбеды возили юного шах-заде к пещере Испытания, Гургин проговорился относительно красавицы-хирбеди. Дескать, не один он, старец бородавчатый, уже бывал до того в безымянных горах — Нахид тоже бывала! Задумайтесь, мой государь: с чего бы это молоденьким жрицам кататься туда-сюда по святым местам, будто места эти не святые, а самые что ни на есть грешные, и жрицы не жрицы, а гулены непутевые? На хмурых великанов ездила смотреть? На гулей-людоедов с их боевым петухом?! На храм идола Сарта, попирая ногами веру истинную, владыкой на днях подаренную?!
Прими во внимание, отец названный!
Абу-т-Тайиб принял; и все равно отказался брать Суришара с собой.
Единственное, что шах-заде позволил себе, а поэт не препятствовал — это проводить обожаемого владыку до границы с Малым Хакасом. Где развернул своих гургасаров обратно, а они поехали дальше: сам Абу-т-Тайиб, мрачный Гургин, рядом с которым веселый Утба смотрелся и вовсе пустосмехом — а за ними ехал молчаливый Дэв, примостив поперек седла свое любимое копьецо, уже прозванное злопыхателями «Сестрой Тарана».
Многие добавляли: «Родной сестрой…»
Иногда Дэв пинал конские бока каблуками и вырывался вперед. Он долго втягивал ноздрями воздух, вертел огромной головой, и вид у него в такие минуты был — хоть сразу в сказку. Потом метания прекращались, исполин наконечником копья указывал путь; и все без лишних вопросов следовали туда, куда обращалось жало «Сестры Тарана». Впрочем, и помимо Дэвова нюха были свидетели пути Нахид-дэви в Мазандеран — только в их историях бывшая хирбеди звалась Красной Дэвицей, кровавой ведьмой.
Дихкане, чей хлев ночью оказался разрушен, а молочная буйволица утащена невесть куда.
Пастухи, чьих овец пожрало волосатое чудовище, предварительно задушив троих матерых катьярцев — собак, в одиночку бравших волка.
Охотники, сдуру возомнившие себя легендарными богатырями; двух таких богатырей родичи успели оплакать, припадая к останкам, а третьего Красна Дэвица уволокла с собой, и тело бедняги найдено не было.
Рыбаки из селений на берегу мутной Сузы, отделавшиеся легким испугом и пропажей корзин с частью дневного улова.
Красна Дэвица шла в Мазандеран, и по ее следам, повинуясь копью бывшего душегуба и воплям пострадавших, шел шах Кабира.
Абу-т-Тайиб и сам плохо понимал, зачем он это делает; верней, не хотел признаться самому себе, что есть причина и кроме скрытой вины перед беднягой Нахид. Как-то Суришар обмолвился, будто за пределами Малого Хакаса живут тупые горцы, которых Огнь Небесный наградил слепотой.
В смысле, они не видят божественной благодати фарра.
Е рабб, не счастье ли, не великая ли милость: оказаться вместе с тремя «небоглазыми» в окружении тупых горцев, лишенных этакой благодати?
где невозможное становится возможным, небывалое — бывалым, незримое — вполне зримым и даже слишком, но абсолютно не приводится знаменитое изречение пророка (да благословит его Аллах и приветствует!): «Самый великий враг твой — душа твоя, которая меж твоих боков!»
1
— …Нам точно сюда, Дэв? — в третий раз переспросил поэт.
Ну не нравилось ему это ущелье, не нравилось — хоть навали вместо скал сахарных леденцов-кандов, а все равно с души воротит! И ведь понимал же: скорее всего, Дэв прав, им именно сюда — до сих пор Худайбег ни разу не ошибся в выборе пути; и другой дороги все равно нет, разве что назад; все он понимал, упрямый поэт, все принимал, и хмурился грозовой тучей, потирая седловину носа заново выросшими пальцами.
Может быть, потому что не было другой дороги, и не нравилось Абу-т-Тайибу это ущелье.
— Сюда, твое шахское, сюда. Чую я… — в третий раз повторил Дэв.
Утба криво усмехнулся, вызывающе подбоченясь в седле — дескать, нам — хургам хоть в Верхнюю Степь, хоть в Нижнюю Крепь, все едино!.. а Гургин промолчал. Магу тоже не нравилось ущелье, до ломоты в костях, до душевной дрожи; но он, как и шах, понимал — другого пути все равно нет.
Поэт помедлил еще чуть-чуть.
Тропа раненым барсом уползала вниз, в вечную сырость сумрака. А над ней смыкались дверными створками, отсекая небо, серо-желтые зубцы скальной крепости, и широкие трещины скалились ухмылками черепов, щерили гнилые клыки: поезжайте, слякоть человеческая, поезжайте! А мы посмотрим сверху и посмеемся — как-то вы отсюда выберетесь?!
Абу-т-Тайиб мотнул головой, отгоняя стаю надоедливых слепней-мыслей, уже готовых оформиться погребальной элегией; и решительно направил свою кобылицу в ущелье.
Та шла неохотно, то и дело косясь на безрассудного седока — но шла.
— Вперед, Наама! — строго крикнул поэт, и кобылица прибавила шагу; а в резвости она не уступала своей незабвенной тезке из тех песков, куда не было возврата.
Скалы лениво росли вверх, возносясь на головокружительную высоту, промозглая тьма сгущалась вокруг, так и норовя стать тьмой кромешной; уши закладывало, отчего поминутно приходилось сглатывать слюну, вязкую, как после доброй порции насвая, тертого табака с пережженной известью, золой и конопляным маслом. Гулко отдавались от щербатых стен удары копыт о тропу, наполняя теснину грохотом: словно не четверо, а добрая сотня всадников двигалась сейчас в расселине, поражаясь собственной дерзости и с опаской поглядывая на тяжкие громады над головой — а ну как оползень или лавина?!
Не уйти ведь, хоть наизнанку вывернись…
Кони боязливо фыркали, пугаясь рева дальних, невидимых отсюда водопадов, скользили копытами по гладкому, словно отполированному камню, приседали на задние ноги — в итоге всем четверым пришлось спешиться, ведя дальше животных в поводу.