И, значит, еще не смирился до конца.
6
В тот раз Утба и Нахид не пошли с ними. Хург с самого начала разрывался на части, утешая местных невольниц, притащенных дэвами-добытчиками со всех обитаемых четвертей земного круга. К немалой радости бедняжек: одни чудища вокруг, бугаи несытые, а тут в кои-то веки сын Адама! Свободное же время веселый Утба посвящал утешению коренных мазандеранок, в чем также преуспел. А бывшая хирбеди просто куда-то запропастилась, и искать ее не стали. Все равно сегодня побег не предвиделся. Шли вроде бы без дела, прогуляться втроем: Абу-т-Тайиб, Гургин и Худайбег. Хотя на самом деле «прогулка» их имела подспудный смысл: вчера вечером старец шепнул поэту, что он, кажется, нащупал еще один Ал-Ребат. И открыться сие «междуместье» должно, вроде бы, полегче. Но соваться наобум глупей глупого, лучше сначала разведать, что да как, изучить путь — и тогда, ночью, тайком…
Маг был многословен и бодр, отчего Абу-т-Тайибу становилось вдвое тоскливей.
Хоть передо мной-то не притворяйся, колдун колчерукий!..
Позади брели вразвалочку пятеро дэвов-стражей. Рогатого сотника с ними не было, но Абу-т-Тайиб не сомневался, что и этой пятерки достанет в случае чего сорвать им побег. Ну и тащитесь, дети мятежа, шайтан с вами!.. все равно ведь не отвяжетесь!
— Вот здесь, мой шах, — Гургин остановился напротив грота, потолок которого украшали, сочась влагой, сосульки сталактитов. — Верно, Худайбег?
— Угу, — Худайбег задумчиво вертел в лапах свою «Сестру Тарана» и словно прислушивался к чему-то.
— Совсем прямой Ал-Ребат! — с натужной радостью сообщил маг. — Ай, какой прямой — хоть босиком ходи!
Фальшивая бодрость старика, равно как и ухватки рыночного зазывалы, совсем вогнали поэта в тоску.
А знакомый вопль, эхом раскатившийся по горам — в глухоту; и лишь изрядное расстояние до чинары с Вайдосом отчасти сберегло на этот раз уши путников.
— Стряслось чего-то, — буркнул Худайбег. — Народ кличет.
— Ну и пусть хоть разорвется! — не сдержался поэт. — Лишь бы не по наши души…
Он обернулся — и застыл, не веря своим глазам. Тропа позади была пуста, только где-то за поворотом удалялся топот пяти пар исполинских ног.
— Ушли… — выдавил Абу-т-Тайиб; и тут до него дошло, что это значит.
Путь свободен!
— Гургин! Мудрец ты мой любимый! Открывай Ал-Ребат! Скорее! — срывающимся от волнения голосом закричал поэт, будто собираясь соперничать с Вайдосом.
Вялость и безразличие, свившие гнездо в его сердце, стрелой улетели прочь.
— Жаровня… Огниво… Священное дерево… — выдавил Гургин, разом растеряв всю бодрость. — Мой шах, ведь…
— Здесь оно! — радостно гаркнул Худайбег, скидывая с плеча хурджин и, не справясь с завязками, попросту разорвал их. — Здесь, говорю!
И зарделся, когда шах Кабира ухватил его за уши и звонко расцеловал в обе щеки.
Старик торопился, словно за ним гналась свора шайтанов. Нетерпеливое возбуждение шаха передалось всем. Жаровню раздули в считанные минуты, и тогда Гургин, разом успокоившись, взял себя в руки — сказывался опыт, приобретенный жрецом за его долгую жизнь. Он принялся читать свои заклинания, а рядом с ним могучий юз-баши плавил взглядом кромешную тьму грота.
Наконец маг умолк, и в воздухе повисла гулкая тишина; лишь потрескивала жаровня, да тяжело сопел Дэв.
В гроте насмешливо стучала капель.
— Ал-Ребат открыт, мой шах, — голос Гургина звенел от напряжения. — Мы можем идти, если шах желает.
— Шах желает! — поэт еще подумал, что такого разочарования не перенесет. — Скорей!
Худайбег голой рукой подхватил с земли раскаленную жаровню и первым шагнул в темноту. Абу-т-Тайиб, не колеблясь, последовал за ним.
Шаг.
Другой.
На третьем шаге мир мигнул — и по глазам полоснуло солнце.
— Мы на перевале Баррах! — торжественно объявил Гургин, возникая позади поэта прямо из воздуха.
Бескрайняя синь горного неба раскинулась над головой, сколько хватало взгляда, вниз убегала каменистая змея тропы, на горизонте белела снежная вершина Тау-Кешт, а по правую руку в глубокой долине раскинулся город.
Медный город — его Абу-т-Тайиб узнал сразу.
— Ты, твое шахское, брось, — бормотнул рядом Худайбег, — брось это дело… ишь, вздумал, плакать-то…
* * *
— Е рабб! Тысяча шайтанов! О Аллах, прости мой скверный язык! Мы не можем оставить там хурга и Нахид!
«И Фарангис! — мысленно добавил поэт. — Надо было забрать и ее! Ведь если она все время будет рядом…»
— Проклятье! Я возвращаюсь за ними!
— Опомнитесь, мой шах! — старик был близок к истерике. — Пошлите за ними вашего юз-баши!
— Меня пошли, твое шахское! Я их приведу! — верный Дэв грохнул в грудь кулачищем.
— Ведь им нужен именно шах, его фарр! — хирбед уговаривал упрямого владыку, как ребенка. — А Худайбега никто удерживать не станет! На кой он им?!
— На кой я им?! — еще один удар кулака в грудь.
Умом поэт понимал, что Гургин совершенно прав, что надо отправить в Мазандеран одного Дэва, а Нахид вообще лучше никуда не забирать…
Мучило другое: что, если Худайбег, оторванный от него и его фарра, начнет стремительно превращаться в чудовище? Что, если он забудет все и вся, навеки оставшись в каменной ловушке Мазандерана?! А вместе с ним — Утба, Нахид… Фарангис!
— Прости меня, Гургин. Я уже говорил тебе, что я — плохой шах. Там, где любой правитель отправил бы вперед слугу, мне проще идти самому.
— Ага, разогнался! — в отчаяньи Дэв совсем забыл, кто есть кто. — Сам он пойдет… без меня никуда — понял, твое шахское? И не надейся!
В эту минуту «пятнадцатилетний курбаши» был до невозможности похож на Стоголового.
— Воля шаха — закон, — безнадежно развел руками хирбед. — Отсюда я смогу держать Ал-Ребат открытым около суток — здесь дэвы не в силах помешать мне. Но на большее меня не хватит… это так, мой шах — даже владыкам неподвластен возраст. Поторопитесь.
Абу-т-Тайиб кивнул, сглотнув горький комок, и вслед за Дэвом шагнул в мигнувшую пустоту.
Это серость, это сырость, это старость бытия,
Это скудость злого рока, это совесть; это я.
Все забыто: «коврик крови», блюдо, полное динаров,
Юный кравчий с пенной чашей, подколодная змея,
Караван из Басры в Куфу, томность взгляда, чьи-то руки…
Это лживые виденья! Эта память — не моя!
Я на свете не рождался, мать меня не пеленала,
Недруги не проклинали, жажду мести затая,