Я возьму сам | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И прежний был многажды опасней нового.

Мысль показалась совсем уж еретической, ее просто-напросто не могло родиться, этой мысли…

И как же было хорошо, когда владыка увлекся разговором с чернокожим союзником, а потом долго провожал последнего взглядом, давая отдышаться Суришару, Суришару-дэвоборцу, Меднотелому Суришару, герою и витязю!

А тучи все копились в небе над Мазандераном.

3

…подбежав, десятник гургасаров припал на одно колено. Плечо «волчьего сына» было наспех замотано грязной тряпицей, и сдавленный стон нет-нет да и прорывался сквозь стиснутые губы.

— Говори, — машинально вырвалось у Суришара, и шах-заде вздрогнул. Привычка командовать въелась в плоть и кровь, дергая за язык раньше, чем следовало бы в присутствии повелителя — но, кажется, все обошлось. Названный отец стоял, равнодушно глядя на десятника, и не проявлял признаков раздражения.

— Там… там… — десятник никак не мог начать. Храпел загнанной лошадью, сбивался. — Там… я нашел его под одеялами…

— Кого? — осведомился Суришар, а шах лишь хрипло расхохотался.

Будто в Краю Дэвов под одеялами в пещере можно обнаружить бабушку султана Баркука!

— Дэва, владыка мой! Дэва, Пастырь мой… раненый, он прятался…

— И ты полагаешь эту новость достойной ушей шаха? Почему ты просто не добил эту мерзость, глупец?

Суришар кривится. Распекать десятника противно. Позор! — вести такие разговоры в присутствии обладателя фарра… Позор давать повод упрекнуть «волчьих детей» в малодушии.

Десятник заслужил наказание.

— Я… рука не подымается… я старался, владыка! — последнее адресовано непосредственно шаху. — Я старался! Но… колдовство, наверное!..

— Неси его сюда, твоего дэва, — приказывает шах. — Живого неси, слышишь?

И десятник, кликнув еще троих воинов, убегает.

Вскоре они возвращаются, неся на копьях, застланных плащами, чье-то тело. Импровизированные носилки ложатся в грязь перед владыкой Кабира и его спахбедом-освободителем; стонет существо поверх плащей, и десятник невольно отступает назад, сдержав собственный стон.

— Кто это? — неприятным голосом интересуется Кей-Бахрам у своего названного сына. — Кто это, Суришар? Как полагаешь?!

Шах-заде равнодушно пожимает плечами.

— Дэв, мой повелитель. Кто же еще?

Владыка пристально вглядывается в лицо Суришара — так он вглядывался тогда, в бане, назначая юного шах-заде Волчьим Пастырем: жестокое любопытство плещет в глубине взора, вынуждая смотреть в землю и чувствовать, как уши позорно багровеют.

Стыдно.

— Дэв, говоришь? Ладно… Скажи мне: ты хорошо помнишь моего предшественника, покойного шаха Кей-Кобада?

Суришар улыбается. Владыка просто расположен к разговору, к тихому, спокойному, ни к чему не обязывающему разговору. А потом они поедут домой…

— Разумеется, мой повелитель! Я прекрасно помню прежнего шаха!

— И этот дэв, по-твоему, нисколечко не похож на их солнцеподобность, великого Кей-Кобада?! Или ты просто расчесываешь гребнем зломыслия бороду коварства, скрывая очевидное?

Суришар позволяет себе улыбнуться шире.

А гургасары — те еле сдерживаются, чтобы не последовать примеру своего Пастыря.

— Владыка изволит шутить? Грязный урод похож на обладателя фарра?!

Владыка присаживается на корточки над носилками, и ладонь шаха откидывает волосы с лица раненого дэва. Тот стонет и открывает глаза. Отчаянный луч солнца, прорвавшись сквозь завесу туч, осыпает голову и плечи чудовища драгоценной пылью… Суришар близок к тому, чтобы отшатнуться — нет, быть не может!.. Но тучи смыкаются, золотое марево гаснет, и все возвращается на круги своя. Впору проклясть собственную впечатлительность, недостойную водителя отрядов! И все-таки: теперь шах-заде понимает, отчего десятник не сумел добить раненого дэва. Понимает, и не станет наказывать воина. Что-то есть в полудохлом уроде, незнакомце из Мазандерана, что-то такое…

Впрочем, дело сделано, и груз переложен на чужие плечи: сейчас решать владыке.

Дэв с носилок моргает и пытается приподняться. Это ему не удается, зато владыка склоняется еще ниже.

— Я вспомнил… — бормочут губы в запекшейся крови, губы чудовища на пороге мира иного. — Эй, вор, ты слышишь?! — я вспомнил! Там, в пещере, там нет тьмы… тьмы не бойся! Бойся себя, самого себя… понял?

— Понял, — кивает владыка. — Ты лучше молчи, тебе нельзя…

— Можно, вор! Теперь мне все можно… Спрашивай! — я отвечу.

— Что он сделал с тобой?

— Златой Овен? То, что я хотел сделать с остальными…

Стон прерывает речь, тело дэва выгибается в предсмертной агонии, и последние слова звучат последним вздохом, судорогой вздувшегося горла, выкриком уходящей жизни:

— Он меня съел!.. съел… меня…

Шах Кей-Бахрам стоит над трупом.

— Похоронишь его, как хоронил бы меня самого, — роняет владыка, страшно дергая левым веком, и прежний бродяга вновь виден в обладателе фарр-ла-Кабир. — Слышишь?! Как меня самого. Ты прав, глупый мальчик: мой предшественник, гордый Кей-Кобад, умер. Воистину ты прав…

И владыка начинает уходить прочь, по дороге вдоль стенок каменной чаши.

Следом тащится могучий юз-баши, поминутно оглядываясь.

Суришару отчего-то кажется: это все.

Если б еще понимать, что — все…

Глава девятая,

повествующая о тайном и явном, звучащая плачем, смехом и словами мудрецов прошлого, но даже намеком не помогающая героям сделать их выбор.

1

Эта картина позднее не раз будет являться поэту в снах; и он будет тихо улыбаться вялыми губами.

Не разгром Мазандерана, не встреча с легендарным Антарой, не иные деяния и похождения — перевал в горах без названия. Солнце падает в объятия дальнего хребта, краснея от стыда и еле сдерживаемой страсти, а над песчинкой, муравьем, распростертым навзничь старцем в шафрановом плаще склонился гибкий хург, отбросив прочь секиру. Ладони хурга ритмично давят на впалую грудь старца, с усилием, с требовательным усилием приказывая изношенному сердцу — бейся! ну бейся же, подлое!.. Затем самозванный лекарь припадает губами к запавшему рту мага, словно всю жизнь мечтал о поцелуях стариков, и дышит, дышит, толкает упрямый воздух внутрь; поцелуй прерывается, и снова — руки, грудь, толчки… толчки под ладонями.

Сбивчивые всхлипы жизни.

Хург беззвучно смеется, кладет седую голову к себе на колени и тянется за баклагой воды.

В пяти локтях от него курится забытая жаровенка, и возле золотого краба, рукотворного солнца, младшего брата того светила, что сейчас рушится за горы — рядом стоит рыжее чудовище. Трясутся бурдюки грудей, кривые ноги полусогнуты, страшно напоминая лапы львицы, но лицо спокойно, и странно видеть это спокойствие на морде ночного кошмара. Губы движутся, вывороченные губы зинджа из речных заводей юга, и почти членораздельное бормотание сливается со стоном дряхлого мага, рождая противоестественную гармонию. Курится жаровенка, течет пряным дымом, хоть и нет топлива в сердцевине ее, нечему гореть, нечему дымиться, кроме бормотания, стона и смеха…