У ног моих бьется в агонии обезглавленная туша кабирского фарра. Драгоценная шерсть, легендарное Золотое Руно, быстро тускнеет, становясь обычной бараньей шкурой, грязной и окровавленной.
Мухи.
Жужжат, клубятся… райские мухи.
А вокруг молча ждут обитатели Ирема, символы сопредельных держав. Фарры Харзы, Мэйланя, Дурбана… зайцы, голуби, верблюды, черепахи; лоза и плющ растут из рыхлой земли, цепляясь усиками друг за друга, уставясь на меня глазницами странных соцветий… ни одного хищника.
И я читаю в их молчании приговор.
Приговор озверевшего рая.
Но все-таки первый шаг навстречу делаю я.
Сам.
4
— …твое шахское! Посторонись!
Мимо меня, выпятив смертоносный рог «Сестры Тарана», проносится разъяренный зверь аль-каркадани по кличке Дэв.
Мимо меня летит знакомый смех Утбы Абу-Язана, смех и песнь «Улыбки Вечности», двуручной секиры, не обученной задумываться: рай вокруг, ад или сумрачная страна аль-Араф.
Мимо.
Меня.
А в отдалении наотмашь пластает воздух кривой машрафийский меч, изготовленный оружейниками Йемена, честно оплаченный блюдом полновесных динаров — разрубая цепкие объятия Вольного Плюща фарр-ла-Оразм и скрежеща по панцирю Черепахи-о-Семи-Пятнах, так и не сумевшей всучить мне трон Хины!
«Если буду нужен — позови. Я у тебя в долгу.»
Антара Абу-ль-Фаварис, Отец Воителей, ты и без зова пришел на помощь к царю джиннов по имени… по имени… забыл!
Антара, я забыл, как ты называл меня там, в чаше Мазандерана!
Но все равно — спасибо.
Оглушительное хлопанье крыльев над головой — и в горло впиваются кривые когти Голубя-Мяо, символа мира и добродетели! Стоит немалого труда оторвать от себя разъяренную птицу, больше похожую сейчас на горного орла, чем на кроткого голубка. В ответ на удары кулака пернатый фарр-ла-Мэйлань бьет клювом, метко и страшно, прошибая зерцало как раз под ключицей, на месте былого шрама; клещи когтей отрывают от доспеха пластину за пластиной, хлопанье крыльев терзает слух, и я уже с трудом держусь на ногах, но падать нельзя, ни в коем случае нельзя, а можно лишь раз за разом бить в ответ, бить, пока есть силы, а потом — ногами втаптывать мерзкую тварь в грязь, ломая крылья и слыша, как хрустят под каблуком ребра…
Огромная голова Лунного Зайца катится по останкам голубя, а верный Дэв спешит на помощь чернокожему Антаре — Отец Воителей, изрубив наконец в куски Вольный Плющ, схватился с двугорбым Наром ал-Ганебом, успевая одновременно уворачиваться от упрямой черепахи фарр-ла-Хина. Гигант-верблюд встает на дыбы, машет копытами, пытается достать Антару зубами, и помощь Дэва весьма кстати.
Я вытираю пот, удивленно слыша скрежет перчатки о налобник шлема; и вижу Утбу.
Что ж ты так, веселый хург, что ж ты…
Они лежат рядом, вцепившись друг друга и разметав в стороны обрывки Кименской Лозы: Утба Абу-Язан и Фесский Вран. В спине мертвого ворона, подобного птице Рох из легенд, глубоко засела секира со сломанным древком — но клюв фарр-ла-Фес до середины вошел в левый глаз Утбы, выйдя из затылка.
И на губах хурга костенеет его последняя, прощальная улыбка.
А поодаль молчаливо стоит Синий Тур Лоула, так и не приняв участия в битве, стоит, печально глядя на убийц и убитых слезящимися голубыми глазами.
Опять — голубыми!
Голова идет кругом, взор туманится, но я еще успеваю увидеть, как под страшным ударом копыта падает несокрушимый, казалось, Дэв, подняв за миг до смерти на копье Черепаху-о-Семи-Пятнах; как возле него, прорвав воздух-кисель, возникает суровый Гургин, и пламя из солнечного краба жаровни, которую маг держит в руках, фонтаном ударяет в оскаленную морду верблюда фарр-ла-Дурбан; Антара радостно заносит меч — и я ухожу.
Сам.
* * *
Утонув во мраке беспамятства, Абу-т-Тайиб уже не видел, как пал Нар ал-Ганеб под ударом Отца Воителей; не видел, как растворился в туманном мареве сам Антара, и как уходил прочь из оскверненного кровью рая печальный Тур Лоула.
Он не чувствовал, как трясущиеся руки Гургина стаскивают с него покореженные латы, отбрасывая прочь куски металла. Левую перчатку маг стащил, истово ругаясь сквозь зубы, потому что раскаленная сталь обжигала руки; и потом старец долго смотрел на покрытую ожогами ладонь поэта. Там, на среднем пальце, ниже полуоторванной фаланги, сиял перстень с вишнево-красным камнем — а на самоцвете мигал удивительный глаз, похожий то ли на косматое солнце, то ли на разинутый рот.
Шахский перстень, древний символ, который поэт всего-навсего забыл снять, оставляя в Кабире кулах и пояс владыки.
Свет в Иреме стремительно мерк — и вместо этого наливался багровым пламенем камень перстня, словно всасывая остатки умирающего дня.
Маг потянулся было к перстню — снять! — но не решился.
— Тебе не хватает света, да? — тихо спросил верховный хирбед, делатель владык. — Ты привык всегда быть в сиянии фарра, и теперь пьешь про запас?
Перстень не ответил.
Старец кивнул и попробовал успокоить сердцебиение.
Иначе сил его изношенного тела могло попросту не хватить.
в которой жизнь и смерть спорят между собой из-за одного человека, в которой память издевается над этим человеком, в которой выясняется, что может произойти с тем, кто заночует-таки в храме Сарта, Гложущего Время (благо ему!) — но так и остается неясным, отчего же горцы обходят столь гостеприимный храм десятой дорогой?!!
1
Солнечный диск медленно полз к закату. По пустыне неба, изгрызенной зубами скал, осыпая напоследок золотистым багрянцем угрюмые хребты, подкрашивая веселой охрой — словно красавица кудри! — замшелые крыши селения. Требовательно блеяли недоенные козы в тесноте загонов; незло, по привычке, переругивались соседки и зубоскалили над женщинами их мужья, раскупоривая глиняные бутыли; квохтали куры, устраиваясь на ночлег. Скрип и хлопанье ветхих дверей, над саклями курились сизые дымки, разнося окрест ароматы готовящейся стряпни. Пахло обжитым, вековечным домом, которым давно уже стали для этих людей здешние горы без названия.
У входа в крайнюю саклю, на каменной скамье, отполированной седалищами поколений, сидели двое. Сухощавый старец кутался в длинный, до пят, войлочный кобеняк, поверх обшитый кожей — от дождя и ночной сырости. Рядом яростно чесал бороду заросший до самых глаз горец, обладатель мохнатой папахи и кацавейки из козьей шкуры, мехом наружу.
Штанов на горце не было.
Они после стирки сушились на веревке, в трех шагах от скамьи; и чем-то удивительно напоминали злоумышленника, вздернутого на дыбу.
Оба молчали: и старец в кобеняке, и горец без штанов. Прислушивались к звукам, что доносились из сакли — невнятное бормотание, звяканье связки колокольцев, ритмичный перестук деревяшек, шарканье шагов…