Помимо всего прочего, эти воздушные корабли часто привозили марсианских инженеров, которые, по-видимому, не обладали способностью принимать человеческий облик, а потому разгуливали по лагерю в своем истинном виде. Когда Чарльз впервые их встретил, они показались ему удивительно красивыми, напоминая гибрид человека с цаплей, с детства его любимой птицей. Хотя никто узникам ничего не объяснял, нетрудно было догадаться, что в задачу инженеров входит спроектировать башню и напичкать лагерь, а возможно, и весь мир, достижениями своей науки. Почти все время они проводили в грациозном полете, хотя еще очаровательнее выглядели, когда ходили по земле на своих тонких ногах, похожих на ходули и снабженных множеством суставов, что позволяло им принимать самые неожиданные и разнообразные позы, причем невероятно изящные. Чарльз попробовал было описать красоту их движений в своей тетради, сравнив с хрустальными стрекозами и используя другие образы, но в конце концов был вынужден сдаться: обаяние инженеров невозможно было выразить в словах. Какое-то время они находились в лагере, перелетая с одного участка на другой, пока, по-видимому, не раздали все необходимые инструкции по монтажу машины. После этого они исчезли и отныне появлялись раз в три-четыре месяца, чтобы проинспектировать ход строительства. Всякий раз после их отъезда Чарльза неизменно охватывала непонятная тоска, словно бы по ушедшему лету, в источнике которой он не мог разобраться, хотя подозревал, что она как-то связана с успокоением, наступавшим при созерцании невероятной красоты этих существ, в мире, где прекрасное давно стало роскошью.
Однако, хотя Чарльз старался об этом не думать, он знал, что марсианские специалисты на самом деле не такие, какими он их видит. Совершенно не такие. После первого визита инженеров он обсуждал их внешность со своими товарищами и с удивлением обнаружил, что среди арестантов не нашлось двух человек, которые описывали бы их одинаково. Каждый имел свое особое представление и не сомневался, что остальные просто его разыгрывают. Разгорелся спор, переросший в нелепую драку, от которой Чарльз благоразумно уклонился. Вернувшись в камеру, он долго размышлял над этим явлением и со временем пришел к определенному выводу. Ему хотелось бы проверить его на каком-нибудь умном человеке, таком как Уэллс, чтобы понять, абсурдно это предположение или нет, но, к сожалению, его окружали далеко не выдающиеся умы. Ну а вывод заключался вот в чем: инопланетяне, вероятно, настолько отличны от всего знакомого человеку, что он в каком-то смысле не умеет их увидеть. Звучало нелепо, он это сознавал. Но разве не логично предположить, что если ваш взгляд наталкивается на что-то невероятное, то ваш мозг будет отчаянно стараться представить это хотя бы приблизительно? Очевидно, что он находится перед чем-то — перед чем именно, не важно, — и не может это игнорировать. Бедный человеческий ум сравнивает это с тем, что больше всего на него похоже. Вот почему каждый из его товарищей видел марсиан по-своему. Большинству они представлялись отвратительными созданиями, так как вызывали у них ненависть. Но Чарльз всегда был привержен науке, прогрессу, чудесным изобретениям, которые Жюль Верн описывал в своих романах. Да, Чарльз принадлежал к этому братству мечтателей, которые еще до прибытия марсиан грезили о кораблях, способных пересечь Атлантический океан за пять дней, о бороздящих небо летательных машинах, о телефоне без проводов, о путешествиях во времени… И, видимо, поэтому ему марсианские инженеры представлялись очаровательными голенастыми ангелами, способными совершить дюжину чудес в секунду. Правда, теперь он знал, что эти чудеса направлены на то, чтобы превратить его планету в мир кошмаров, однако по-прежнему видел инженеров такими, что помогало ему по крайней мере наметить контуры их морали.
Солнце окончательно спряталось, выпустив напоследок зеленоватые лучи, залившие призрачным светом руины Лондона, что угадывались на горизонте, за угрюмыми лесами, которые таинственным образом сомкнулись и начали со всех сторон подступать к лагерю, словно хотели заключить его в объятия. Эта планета с каждым разом все меньше принадлежала человеку и все больше — захватчикам. Марсиане сумели лишить их даже утешительной красоты закатов. При этой мысли Чарльз ощутил, как в нем вновь зашевелилась уснувшая ярость, но то было лишь подобие, мираж, жалкий отзвук жгучей ненависти, некогда струившейся в его жилах, когда он, сжав зубы, обещал, что человек вернет себе все то, что ему принадлежит, хотя пока и неизвестно, каким образом. Однако долгие месяцы, бессилие и ужасная усталость постепенно превратили клокочущую ярость в безобидную досаду и раздражение. Через несколько лет человеческая раса будет полностью уничтожена. Он должен с этим смириться. А может, оно и к лучшему? — закралась ему в душу предательская мысль. В конце концов, он всегда сурово критиковал Британскую империю. Еще до вторжения Чарльз нападал на нее при малейшей возможности, то прибегая к иронии, то давая выход праведному гневу — в зависимости от того, лил дождь на дворе или светило солнце. Он смотрел на империю как на корабль, идущий ко дну, потому что у штурвала стоят никчемные люди, не способные управлять и сведущие лишь в искусстве расточительности и умении опустошать государственную казну. Их деятельность стала причиной того, что свыше восьми миллионов человек живут и умирают в постыдной нищете. Конечно, он к ним не принадлежал и в целом не мог сказать, что это так уж сильно его тревожит, однако было очевидно, что человеческая цивилизация как таковая потерпела крах. Так стоило ли лить по ней слезы? Наверное, нет. Наверное, лучше, чтобы все шло своим чередом, чтобы человек исчез из Вселенной и чтобы ни о нем, ни о его злополучном образе жизни в космосе не осталось даже воспоминаний.
Чарльз вздохнул и вытащил дневник из-под матраса, в который раз спрашивая себя, для чего он так старается изложить на бумаге свои воспоминания, которые никто не прочтет, почему не уляжется на койку в ожидании смерти, почему не позволит тому немногому, что оставалось в нем от жизни, покинуть его тело, придавленное бесконечной усталостью. Нет, он не мог так поступить. Не мог принять новое поражение. Поэтому он сел за стол, раскрыл тетрадь и, ощущая себя человеком, который уже стал забывать, какие бывают закаты солнца на его планете, начал писать.
ДНЕВНИК ЧАРЛЬЗА УИНСЛОУ
15 февраля 1900 года.
До нашествия марсиан Лондон считался самым могущественным городом в мире, но это не означало, что он был и самым чистым. Должен с болью сердца признать сей факт, как в свое время поступил и мой отец, хотя теперь все это не важно. До того как было вскрыто чрево города, чтобы вставить туда искусственные внутренности в виде современной системы канализации, Лондон хранил свои экскременты в выгребных колодцах, которые опорожнялись с регулярностью, зависевшей от материального положения их владельцев. В колодцах часто находили миниатюрные человеческие скелеты, поскольку эти зловонные ямы представляли собой идеальное место, где женщины могли избавиться от плода запретной любви. Каждый день на рассвете караван повозок, груженных нечистотами, покидал Лондон, чтобы доставить удобрения на окрестные поля, но потом в моду вошло импортируемое из Южной Америки гуано, и испражнения лондонцев стали ни на что не нужны. Когда наконец было решено, в качестве нового свидетельства прогресса, запечатать выгребные колодцы и встроить все стоки в зачаточную систему канализации, чтобы нечистоты стекали в Темзу, это привело к эпидемии холеры, унесшей жизни почти пятнадцати тысяч лондонцев, а через пять лет за ней последовала вторая, собрав примерно такой же урожай жертв. Отец часто рассказывал мне, как жарким и сухим летом 1858 года, когда смрад становился невыносимым, приходилось обмазывать известью портьеры в британском парламенте в тщетной попытке нейтрализовать густое зловоние, исходившее от реки, которая превратилась в гнилую клоаку, ибо вбирала в себя экскременты почти двух миллионов человек. Этот год вошел в историю как Год великого смрада. В итоге, невзирая на баснословные расходы, парламент дал инженеру Джозефу Базальгетте разрешение перестроить внутренности Лондона, чтобы создать революционную систему канализации. Помню, как отец описывал мне — с такой гордостью, словно сам приложил к этому руку, — великое детище Базальгетте: систему каналов протяженностью восемьдесят три мили, построенную из кирпича, скрепленного портландцементом, и обеспечивавшую сток как бытовых, так и ливневых вод двадцатью километрами ниже Лондонского моста. Поэтому сейчас под нашими ногами пролегали параллельно Темзе пять главных коллекторов, питавшихся своими притоками — более мелкими каналами, и все вместе это составляло запутанный лабиринт, которому в будущем выпадет честь укрывать последних представителей нашей расы. Моему отцу, вне всякого сомнения, было бы интересно узнать, что это сооружение, которое он считал одним из великих достижений науки, будет исправно служить людям и в 2000 году.