– А что за услугу возьмешь? – спрашиваю.
Пустяк, бисерную безделушку какую-то спросил, я даже удивился. Ну, думаю, раз больно хочется, пусть за это едет, а там что-нибудь дельное дам в придачу. Поехал он. К сроку возвращается – день в день. И мой пакет назад отдает.
– Ты что ж, не попал в Обдорск?
– Как не попал? Попал.
– Что ж ты пакет-то не отдал?
– Не терпит: мало спросил с тебя, давай еще чаю кирпич в придачу, – ответ привезу.
Зимой действительно туговато бывает. Летом птиц всяких полно, дельфины играют, морские зайцы – тюлени такие. Прямо с крыльца бьем. А зимой только сова белая да заяц, да еще вот часто подъезжаешь к кусту, глядишь – куфья на нем, шапки снежные. Ближе подъедешь – фррр! – рассыпался куст, полетело белое во все стороны. Куропатки полярные, их у нас дивно много. А хуже нет – волк. К самым зданиям зимой подходит. Олени у нас…
– Дикие?
– Нет, ездовые. Дикие на самом севере Ямала да на Белом острове. Самоеды волка никогда не трогают. Боятся: он, говорят, все мысли человека знает, – отомстит. Полярный волк хитрый – действительно как черт. Мерзавец, с закрытыми глазами к стаду подходит. Против ветра всегда. Он и видом другой: вытянутый, низкий на ногах – ползать приходится много – и белый весь. В капкан и думать брось – ни за что не полезет. Один у нас двадцать оленей в одну ночь прирезал. Самоеды говорят, до пятидесяти голов, бывает, режет волк.
– А как с самоедами живете?
– Дети. Жить можно, по-хорошему живем. Трудно только, когда работы много или спешка: канитель с ними. Придет, каждую вещь осмотрит, перевернет, пощупает. Потом чаем его пои. Чай страсть любят. Сколько в себя вливают – так прямо на удивленье. Подарить еще что-нибудь надо, а то обижаются.
Было у меня с ними серьезное дело. На западном берегу Ямала поставили радиостанцию. Штат в пять человек. Зимовать. И вот, передают, цинга.
– Плохо снабжены были?
– Какой там, – отлично! Проще дело: спаечки товарищеской не было. У нас без этого нельзя: верная гибель… Расстроились. Потом аппетит потеряли. Ну и зацинжали.
Мне от начальства приказ: соорудить экспедицию, снять их оттуда.
А станция та от нас через весь Ямал, километров за шестьсот. Вызвал я самоединов. Через старших их, через родоначальников. Шестьдесят нарт съехались к нам в Новый порт. Два дня чай пили, разговаривать о деле нельзя было: не полагается.
На третий рядиться принялись. Сорок нарт надо было, чтобы станцию поднять. За сорок нарт столько-то муки, столько-то соли, масла, табаку. Я через толмача так только, для формы, торговался. Уступал сразу. Они не запрашивают, а у меня инструкция – во что бы то ни стало сорганизовать помощь. Мне каждый час дорог. Шесть часов разговаривали. Уговорились.
– Собирайтесь, – говорю. – Поезжайте.
– Как, – говорят, – мы поедем? К сорока нартам оленей надо.
Опять торг – за оленей плати.
Торговались, торговались, – кончили.
– Теперь, – говорят, – к оленям людей надо, ямщиков.
Опять сначала торг.
Ямщикам чум нужен. Сговорились, сколько за чум. К чуму прислуга нужна. Опять сначала.
Два дня разговаривали. Совсем мы с толмачом замаялись.
Наконец – все. Вышли самоедины, стали у нарт. Еще с полчаса о чем-то между собой толковали. Приходят:
– Не едем.
Что ты с ними будешь делать! Пришлось к крайнему средству прибегнуть. Вызвал я двух мотористов: «Заводи моторы». Сам с толмачом к самоедам.
– Вот что, – говорю, – граждане. Мы вам помогаем в беде? Когда голод у вас или на оленей мор?
– Помогаете, – говорят.
– А вы нам в беде помочь не хотите. Так и буду говорить большевикам в Москву.
Тут как раз и моторы затрещали.
– Едем, – говорят.
Поехали. Через несколько дней привозят. Из пятерых один на месте помер, один – в пути. В пути помер, на глазах – самоедины и поняли: цинга. Довезти довезли, не бросили, а выгружать отказываются. Отошли метров на двадцать, лица руками закрыли, молчат. Цинги они страшно боятся, бросают все, уходят. Издали увидят больных – сейчас себя и оленей дымом обкуривают.
Упакованы люди на нартах – хоть машиной снимай! Чуть живы лежат. Каждая минута дорога. «Ну, – думаю, – не для таких случаев законы писаны. Была не была…» И пошел за спиртом. Поднес чарку больному. Он выпил, глаза заблестели. Я опять чарку наполнил. Предлагаю самоедину. Отказывается. Тогда я сам выпиваю.
Они видят: здоровый человек после больного пьет – и ничего. Стали подходить один за другим.
Перенесли все-таки больных.
* * *
Опять в каюте…
«Гусихин» велик и надежен – еще больше и надежней «Москвы». Но сон у нас беспокойный: говорят, салмы тут кругом и, бывает, сядет пароход – и не слезть, пока другой не выручит.
Матросы беспрерывно меряют глубину наметками с бортов. Так я и заснул под крики:
– Шесть! Шесть с половиной! Восемь!
Восемь, шесть аршин или даже метров – разве – это много для такой громадины, как «Гусихин»?
«Зверобой» – тот мелко сидел…
* * *
…Тряхнуло так, что я чуть не слетел с дивана. Казалось, корпус парохода разом стал, и вся палуба с каютами сорвалась и пошла вперед.
Конечно, сели на мель.
Колеса перестали работать. Гремели команды. Опять заработала машина: задний ход.
Долго стояли. Слегка покачивало.
Потом с обоих бортов сразу раздались крики:
– Три с половиной! Четыре!
– Четыре. Четыре!
Слезли, нащупываем зерло.
– Шесть с половиной! Семь.
– Восемь! По-од табак!
– Под табак!
– До полного! – командует командир.
Разом уверенно затопали колеса.
Опять погружаюсь в сон.
* * *
Я проснулся под те же крики с обоих бортов:
– Семь! Восемь! Под табак!
Вышел на палубу – вот чудеса! Вверху и внизу – небо. Только чуть голубее вверху, чуть зеленее внизу. И нигде ни следа земли, нет горизонта.
Внизу впереди на нижнем небе – облако.
Оно растет, медленно приближается. И вдруг поднимается, вплывает в пустоту между нижним и верхним небом – распадается на куски.
Теперь понятно: это – халеи.
Вспомнил: Обь, так сказать, уже превратилась в море, Обская губа тут километров шестьдесят шириной. Ямал давно исчез из глаз. Мы шли теперь к восточному берегу губы.
Наконец вдали показалась тонкая, твердая линия: горизонт. Тогда все сразу стало на место: вода, земля, небо.