Несколько секунд… Все произошло за несколько секунд. Женевьева убирала посуду в шкаф, как вдруг издалека до нее донесся шум отъезжающей белой машины. Если бы Женевьева взглянула в окно секундой раньше, она увидела бы убийц соседки. Это обстоятельство не давало ей покоя. Но еще более невыносимой была мысль о том, что ей приходится скрывать важную информацию от полиции. И все из-за мелочной обиды, которую ее муж затаил на Николь. Из-за нескольких квадратных метров земельного участка, который и без того был слишком велик для них…
— Так или иначе, теперь уже слишком поздно, — сурово произнес муж, подводя черту под разговором. — Надо было говорить сразу…
— Никогда не бывает слишком поздно, — попыталась возразить ему Женевьева. — Достаточно позвонить по номеру с этой визитки, которую нам оставили жандармы, и рассказать им правду.
— Об этом не может быть и речи! Если мы вдруг заговорим, нас могут обвинить в том, что мы препятствовали ведению расследования. А даже если и не обвинят, все равно неприятностей не оберешься. Новые допросы, очные ставки… Возможно, нас даже вызовут в суд.
— Но…
— Разговор окончен, — оборвал Женевьеву муж, выбрасывая визитку в помойное ведро. После этого он покинул территорию своей жены.
Женевьева Дельво застыла посреди кухни. Она чувствовала, как к глазам подступают слезы. Ей пришлось сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы не расплакаться. Она устала чувствовать себя слабой, устала от оскорблений и унижений. Муж не испытывал к ней никакого уважения. На этот раз она не пойдет у него на поводу, какими бы ни были последствия.
Женщина решительно сняла крышку с помойного ведра, достала визитку, оставленную жандармами, и положила ее в карман брюк.
Париж, октябрь 1940 года
— Вы уверены, что действительно хотите его продать?
Вместо ответа Эли Вейл моргнул. Ему надоело оправдываться. Антиквар, стоявший перед ним, не удержался и алчно провел рукой по лакированному золоченому декору на черном комоде.
— Как мы и договаривались, я могу дать за него только пять тысяч франков. Я понимаю, эта сумма разочаровывает вас… Но главное, я не хочу, чтобы вы думали, будто я стараюсь воспользоваться… обстоятельствами. Сейчас и для меня настали тяжелые времена. В данный момент такую мебель нелегко продать.
Эли Вейл прекрасно знал, что у торговца антиквариатом уже есть на примете десяток клиентов, готовых заплатить за эту вещь в несколько раз дороже. Комод с гнутыми ножками эпохи Людовика Пятнадцатого, изготовленный в мастерской Леле, в прекрасном состоянии… Самый красивый предмет мебели, который удалось сохранить из отцовской коллекции. Но Эли Вейл не подал виду, что огорчен. Ему всегда было противно торговаться. К тому же он не хотел показывать, что находится в отчаянном положении.
— Хорошо. Пять тысяч франков меня вполне устроят, — тоном фаталиста произнес Эли Вейл.
Сначала он думал, что расставание с комодом причинит ему щемящую боль, не столько из-за относительно небольшой денежной суммы, которую можно будет за него выручить, сколько из-за воспоминаний, связанных с ним. Но сейчас, учитывая сложившиеся обстоятельства, комод стал последней из его забот. Эли Вейлу срочно требовались наличные, причем он должен был получить их так, чтобы не вызвать ни у кого подозрений.
За несколько дней облик Парижа изменился до неузнаваемости. Эли Вейлу рассказывали, что в квартале Сен-Венсен-де-Поль на стенах домов появились антисемитские листовки. На одной из них было написано: «Если ты еврей, отправляйся в Палестину или подыхай». Витрина магазина часовщика Исаака Горовица, с которым Эли Вейл был знаком на протяжении тридцати лет, была разграблена и покрыта недвусмысленными угрозами: «Раз, два, три, бум… и твоя лавка взлетает на воздух!»
Впрочем, Вейла беспокоили не столько подлые проявления стадных настроений толпы, сколько меры, недавно принятые в кулуарах министерств. Правительство запретило иностранным врачам или врачам — сыновьям иностранцев заниматься своей профессией. Разумеется, этот запрет не касался непосредственно Вейла. Он даже имел малодушие разделять мнение своих коллег-евреев, которые полагали, будто статус изменится только у иностранцев, не важно, кем они были, евреями или нет.
Но сейчас Вейл уже ни в чем не был уверен. Какие дальнейшие меры правительство примет для того, чтобы «устранить чересчур расплодившихся евреев», как заявил один из ретивых членов кабинета министров? И каковы будут их пределы?
В поведении своих клиентов нееврейского происхождения Эли Вейл не чувствовал по отношению к себе никаких существенных изменений. Многие из них даже не одобряли, если не сказать осуждали политику, проводимую Францией. Но он прекрасно знал, что люди способны менять свои взгляды, едва на горизонте забрезжит опасность. Он должен рассчитывать только на себя.
Рашель Вейл на цыпочках прошла по коридору и притаилась за приоткрытой дверью в кабинет отца. Рашель уже исполнилось восемнадцать лет, но отец по-прежнему, к великому сожалению дочери, считал ее ребенком. Он никогда не говорил в ее присутствии о политике, за исключением тех случаев, когда к ним приходил ее дядя Симон. Тогда между братьями разгорались жаркие споры. Рашель притворялась, будто их споры ее не интересуют. За ними было легче наблюдать, когда они оба теряли бдительность.
Отец Рашель был человеком спокойным, уравновешенным, по натуре оптимистом. Но каждый день приносил очередные тревожные новости, и природное спокойствие уступило место откровенной тревоге.
— Симон, мы французы со времен революции. Учредительное собрание 1791 года… Это тебе о чем-нибудь говорит? Наш отец сражался в 1870 году, в 1914-м мы с честью исполнили свой долг. После позорного поражения, когда члены Центрального церковного совета евреев Франции не только бежали сами, но и уговаривали нас последовать их примеру, мы не поддались всеобщей панике и остались в Париже. А ведь у нас была возможность эмигрировать. Однако мы этого не сделали. Почему? Потому что мы любим Францию, и ни один еврей ни под каким предлогом не должен покидать свою страну.
Брат Эли нервно забарабанил пальцами по подлокотнику кресла.
— Мне все это известно так же хорошо, как и тебе, Эли. Я пришел к тебе вовсе не для того, чтобы выслушивать лекцию об истории нашей семьи или разглагольствования о долге порядочного французского еврея. Я говорю тебе о законе, о правилах, установленных администрацией, которую ты обычно уважал…
— Какое значение могут иметь законы, изданные незаконным правительством?! — вышел из себя Эли.
— Боже мой, открой глаза! Толпы евреев осаждают комиссариаты! И не потому, что горят желанием встать на учет. Они стараются хотя бы немного уменьшить нависшую над ними опасность. Евреи просто не желают лить воду на мельницу тех, кто утверждает, будто мы являемся источником всех бед. Ты хочешь, чтобы на тебя и твою дочь показывали пальцем? Наш раввин сообщил нам, что на учет встал даже Бергсон. Анри Бергсон встал на учет, а ты, Эли Вейл, делаешь вид, будто готов оказать сопротивление…