– Что ж, значит, пока поживет… надолго его?
– Не знаю. – Кейрену оттянули веки, но слепота не прошла. – Это экспериментальный образец…
Пальцы прижались к шее.
– Брадикардия… и рефлекс зрачка выражен слабо. Интересный эффект. Вы не возражаете, если я с ним еще немного… поэкспериментирую.
– Позже, – резко оборвал Освальд. – Сначала дело, а потом экспериментируйте себе на здоровье.
– Спасибо.
Это было сказано с явной насмешкой.
Человек полагал, что использует пса. Пес считал, что пользуется возможностями человека. Но оба они определенно сошли с ума, иначе… зачем?
Об этом Кейрен думал, когда его тащили.
И еще о мертвых розах, которыми отчетливо воняло вокруг. О подземелье и Таннис… обещал вернуться, и получается, что слово не сдержал. За ним, следовало признать, водится подобное… нехорошо.
Ступеньки высокие.
Много-много высоких ступенек. И опереться не выходит, тело все еще чужое, но хотя бы дышать наново Кейрен научился. Оказывается, дышать – это просто.
Жить – чуть сложнее.
Но у него тоже получится, он точно знает, чего ради стоит жить.
Таннис слышала, как он уходит, и заставила себя лежать, притворяясь спящей. Она подтянула колени к груди и, закрыв рот кулаком, завыла.
…Господь, который есть, на небе ли, под землею ли, в огненных косах исконных жил, но пусть у Кейрена получится выжить. Таннис молиться не умела, когда-то, давным-давно, в жизни даже не прошлой, но позапрошлой, где матушка посещала церковь, Таннис учили правильным словам. И она что-то помнит про Бога и хлеб, но после хлеба стало не хватать, а для Бога и вовсе не осталось в жизни места.
Наверное, она и просить-то не имеет права…
Перевернувшись на спину, Таннис уставилась в черный балдахин.
…если есть Бог, то слышит ли? Не за себя просит, но пусть Кейрен выживет, пусть вернется целым. Он вовсе не отродье тьмы, как говорят о псах… и если они живут, то по воле Божьей. Разве не так?
Путаные мысли.
Страшные.
И надо было остановить, но ведь знала – не послушает. Сказал о доме думать, о том, который встанет на берегу. Белом-белом берегу… песок и ракушки.
Стена шершавая, низкая плоская крыша, навес и кресло.
Кто-то, кто стоит за креслом, но оборачиваться нельзя, потому как исчезнет. Таннис и не оборачивается, в своем полусне она смотрит на море, пьет горький кофе – на песке и только на песке, она научится варить, лишь бы вернулся.
– Таннис, – этот голос разрушил мираж. – Ты не спишь?
– Уже нет.
– Ясно. – Освальд сел на кровать и поскреб белую ладонь. – Ничего не хочешь мне рассказать?
Сердце замерло. И застучало торопливо, набирая скорость.
– Ничего.
Голос чужой, ломкий спросонья.
– Ясно, – повторил он. – Таннис, почему ты не отговорила этого идиота?
…не вернется. И не будет берега, не для двоих… для одной нее – быть может. Но одной ей… зачем ей целое море для себя?
– Успокойся, – Освальд сдавил запястье. – Жив. Пока.
– Убьешь?
– А что мне остается делать?
– Остановиться.
– И пойти на виселицу? Нет, Таннис, уже поздно. Или я… или они.
Уставшее лицо. И глаза глубоко запали, темные стали, нечеловеческие. Шрам обрисовался резко, выступил рубцом, стянул кожу, отчего казалось, что Освальд усмехается.
– Ты и вправду собираешься сжечь город?
– Он и это сказал? – Приподнятая бровь и пальцы щепотью, упертые в широкий подбородок. – И как думаешь, прав был?
– Да.
Таннис видела это выражение лица. Оно появлялось за миг до прыжка, когда Войтех решался шагнуть в пустоту…
– Зачем? Ради власти? Ты говорил о людях, но люди погибнут!
– Люди и так гибнут, малявка. Каждый день, каждую чертову минуту кто-то да умирает. На заводе, в канаве, задыхаясь в заводских дымах, сходя с ума от опиумных грез. Пытаясь сбежать на этот берег, но не сбегая. Наши женщины становятся шлюхами и рано стареют. Мужчины – спиваются. Дети умирают, едва появившись на свет… восемь из десяти, Таннис. Ты готова родить десятерых, чтобы выжили двое? Ты вообще готова вернуться со своим ребенком туда, где жила?
Молчать. Не говорить ничего. И он не ждет ответа, но вцепился в ее лицо, поднял, заставляя смотреть себе в глаза.
– Они держат нас на привязи…
– Ты не убьешь всех.
– Мне и не нужны все. Достаточно многих. Я реалист, малявка. И я знаю, что делаю.
Пальцы его вот-вот пробьют кожу, и больно, но Таннис терпит.
– Их пламя уничтожит их же. Главы родов, сильнейшие бойцы, все те, кто попытается сдержать прилив… да, останутся многие, но куда более слабые. Они не устоят перед людьми. Мы вынудим псов отступить за Перевал.
– Какой ценой?
– Той, которую человечество готово заплатить.
– Человечество или ты?
– Для начала я. Кто-то ведь должен решиться. Решается всегда кто-то один. В достаточной мере… отчаянный…
– И беспринципный.
– Это тоже, Таннис. С принципами многого не добьешься. – Он тер ладонь и морщился. – Третий день зудит… ты не представляешь, насколько этот зуд из себя выводит. Я думать ни о чем другом не способен.
– Посочувствовать?
– Хотелось бы. Или мы теперь враги? – Освальд поднес ладонь к глазам. На белой коже проступали красные следы расчесов и белые плотные бляшки. – Не пугайся, это не заразно, пройдет через день или два. Но относительно принципов, ты думаешь псы очень принципиальны? Будь у них способ избавиться от нас, они бы его использовали. В этой игре важно одно – ударить первым.
Он лизнул расчесанную ладонь, как делал когда-то давно, когда не был болен странной болезнью темноты, но выбирался к солнцу, на вершину старого крана, чтобы, взмахнув руками, шагнуть к далекой воде. Он говорил, что падение тоже полет и надо верить собственному телу.
Она верила.
Когда-то.
– Таннис, я не хочу с тобой воевать. – Освальд встал и сунул руку в карман. – Но мне придется тебя запереть. Надеюсь, у тебя-то хватит ума не пытаться сбежать? Если вдруг возникнет подобное желание, то подумай, не о себе, Таннис.
Он ткнул пальцем в живот.
– Теперь ты решаешь за двоих.
…за троих, но о Кейрене спрашивать опасно. И слезы вновь текут ручьем, но эти – другие, от злости, которая отрезвляет.