– Я Освальду пожалуюсь.
– Жалуйся, – бросил Грент, но руку разжал и толкнул в грудь, опрокидывая Таннис на кровать. – Но мы ведь оба знаем прекрасно, что ему не до того…
Он наклонился, дохнув в лицо табачной вонью, и вытер пальцы о ночную сорочку.
– Не надейся, детка, что я о тебе забыл.
– Осмелел, – буркнула Марта, когда Грент отступил к двери. Выйти он не вышел, прислонился к косяку, скрестив руки, и смотрел… – Ничего, и на него управа найдется…
Марта вытащила из шкафа свежую рубашку.
– Отвернись!
Грент сделал вид, что не слышит.
Плевать на него. Забыть. И стянуть влажную, пропитавшуюся испариной ткань. Кожа мгновенно покрывается сыпью, и теплые салфетки, которыми Марта вытирает пот, не помогают. От них только холоднее.
Хорошо.
В голове проясняется. И злость тоже помогает. Чай пить нельзя, но откажется – и Грент с преогромным удовольствием вольет этот чай в горло. Иначе надо, но…
– Кушай, деточка. – Марта помогает пересесть в кресло и заботливо набрасывает на плечи собственную шаль, некогда розовую, пуховую. Пух вылинял. Цвет поблек. К растянутым ниткам приклеились крошки печенья. От шали воняло плесенью и сердечными каплями.
– Кушай. – Марта сунула в руки высокую миску. – Тебе надо…
…надо, чтобы были силы.
Ложку. И еще, вкус почти не ощущается, только то, что суп жирный и этот жир оседает на языке. Он покрывает нёбо, и само горло, и кажется, желудок тоже. Но Таннис послушно глотает.
Ложку за ложкой.
Закусывает кисловатым хлебом.
И старается не думать о Гренте, который следит… почему он?
Освальд обещал…
…нельзя верить. Не друг.
Не враг.
Кто?
– И печенье, печенье попробуй… а я тебе волосы расчешу… вот так, а то спутаются, обрезать придется… а жаль, мягкие какие…
Марта что-то еще лопотала о волосах и гребнях, о лентах, которые она любила, но собственные ее косы давно поредели. Да и в ее ли годах о лентах думать? Таннис слушала, глядя в мутное зеркало, не видя в нем себя, но лишь Грента.
Не уходит.
Почему он не уходит? Не верит, что Таннис и вправду слаба?
– Он сволочь, – доверчиво сказала она Марте.
– Еще какая, – ответила та, не уточняя, кого именно Таннис имела в виду. И наклонилась, пытаясь поймать непослушный локон. – Мальчика я выпустила.
Что?
Таннис показалось, что она ослышалась.
…выпустила…
…старуха в розовых платьях, с круглым нарисованным личиком, на котором давным-давно прижилась виноватая улыбка.
– Сказала, чтобы уходил… он вернется за тобой.
Ушел.
И вернется.
И значит, все будет хорошо, если… нет, зачем Марте лгать?
– Ульне умирает. – Она бросила быстрый взгляд на Грента, казалось, потерявшего всякий интерес к тому, что происходило в комнате. – Всем не до того… я знаю этот дом, девочка. Я очень хорошо знаю этот дом…
Она положила гребень перед Таннис.
– Освальд разозлится, – одними губами произнесла Таннис.
– Еще как. Он меня убьет. Он давно собирался, но Ульне ко мне привыкла. А он ее и вправду любит. Но Ульне не сегодня завтра умрет.
Марта вздохнула и поправила шаль, подхватив длинные ее хвосты, завязала узлом.
– И я с ней… так оно, может, и правильно будет. Всю жизнь вдвоем.
Грент отлип от стены.
– А ты пей чай. – Марта улыбалась широко, радостно, только руки ее, лежавшие на плечах Таннис, мелко дрожали. – Пей… так оно для всех будет лучше.
И Таннис безропотно приняла чашку.
Кейрен ушел.
Вернется.
А она подождет его на берегу… на белом-белом берегу, на котором в шахматном порядке лежат перламутровые раковины. Здесь море пахнет молоком и медом, а на песке остаются глубокие следы.
Кейрен найдет ее.
Когда-нибудь.
Кэри снились вороны. Черные-черные вороны с острыми перьями. Они кружили, заслоняя небо, и смеялись над Кэри.
– Кыш, кыш! – Кэри взмахивала руками-крыльями, но взлететь не могла.
Жарко.
И окно приоткрыто, тянет сквозняком, но ей все равно очень жарко.
Брокк ушел.
Куда?
Голова раскалывается просто и жажда мучит. Наверное, Кэри заболела. Конечно, иначе отчего комната так кружится? Стоять невыносимо тяжело. И она садится, вернее падает на кровать.
…ерунда какая, последний раз Кэри болела… давно болела.
– Ты проснулась? – Брокк явно всю ночь не спал.
Работал? Заработается он когда-нибудь. Глаза вон красные, воспаленные.
– Как ты себя чувствуешь? – Холодная ладонь легла на лоб.
– Лучше.
– Голова кружится?
– Кружится, – согласилась Кэри. С ним легко соглашаться, и хорошо бы, чтобы он не уходил. И хмуриться перестал.
– Пить?
– Хочется.
– Кэри… послушай меня, пожалуйста. Тебе нельзя пить много. И нельзя пить воду.
– Почему?
…потому что болезнь эта очень странная. И внезапная. Несвоевременная, хотя вряд ли в принципе существуют своевременные болезни. Но эта непонятная слабость и боль в висках, собственный пульс стучит быстро, мелко… мешает сосредоточиться.
– Что со мной?
– Ты заболела, но ничего серьезного…
…ложь. А прежде Брокк ей не лгал, и оттого вдруг становится страшно. Кэри пытается сжать пальцы, удержать его руку, но пальцы ее не слушаются.
– Ты поправишься. – Брокк, наклоняясь, целует в лоб. – Обещаю, Кэри. Ты поправишься и очень скоро. Верь мне.
Ей хочется, но страх не позволяет. И страх заставляет просить:
– Не уходи.
– Я должен. Я скоро вернусь. Обещаю, что ты соскучиться не успеешь.
Брокка выдает голос, нервный, нарочито-ласковый.
– Все серьезно, да? – Ей приходится отпустить руку.
– Все серьезно, – эхом отзывается он. – Ты меня простишь?
– За что?
– За то, что не уберег.
Рядом с ним страх отступает, и Кэри обнимает мужа, прижимаясь к плечу, от которого пахнет серебром и еще канифолью. Кажется – бертелью, которой он стекло заваривает.
– Я должен был отправить тебя в Долину… или на край мира…