– Нет, нет, дитя мое, я не могу остаться. Меня ждет работа, которую я должен непременно окончить. Я вижу, что у вас все идет на лад! Этого довольно для меня.
Подойдя к клетке с «детьми», которые весело играли, отец Жозеф задумчиво смотрел на них несколько минут, затем произнес с некоторым замешательством:
– Дитя мое, если для тебя это не очень большое лишение, если ты можешь расстаться с ними, мне бы хотелось взять сегодня «детей» домой. Ты сможешь забрать их, когда угодно, но сегодня… сегодня… видя вас всех такими счастливыми, я чувствую себя особенно одиноким. – И с тихим вздохом обвязав клетку платком, он простился и скрылся в сумерках.
Поздно ночью, проходя мимо домика отца Жозефа, каждый мог услышать нежную, грустную мелодию старинного вальса, которую отец Жозеф выводил на своей флейте.
Надеюсь, что мои юные читатели не сочтут лишним, если я расскажу им о том, что происходило в гостиной мадам Эйнсворт через несколько лет после ее примирения с внуком.
Залитый светом, против большого окна стоял мольберт, на который только что поставили картину. Сюжет ее был очень прост, но она производила сильное впечатление. На заднем плане полотна виднелся старый сад, а в центре девушка в белом платье и венком на голове, медленно спускалась по залитой солнцем тропинке.
Эту картину внимательно рассматривали мадам Эйнсворт, важная и статная, как всегда, но с кротким выражением лица. Рядом с ней стояла высокая, стройная девушка с великолепными рыжевато-каштановыми волосами и нежным румянцем на щеках. Ее нельзя было назвать красивой, но она была очень эффектна и представляла резкий контраст с другой молодой девушкой, прелестной, и очень застенчивой, которая, приподняв свое нежное, изящное личико, с восторгом глядела на картину.
– Дея, уж конечно, не найдет тут ни малейшего недостатка; она умеет только восхищаться, – сказала высокая девушка несколько искусственным тоном и с заметным французским акцентом. – Да и вы, бабушка, в этом отношении очень похожи на нее. Можно сказать заранее, что вы признаете совершенством все, что бы ни сделал кузен Филипп. Впрочем, и по-моему картина мила, очень мила. Художники на выставке так расхваливали ее.
– Еще до того, как Филипп закончил картину, папа́ говорил, что она необыкновенно хороша для молодого художника. Он писал ее, когда был у нас прошлой зимой, – прервала ее Дея своим серьезным мелодичным голосом, не изменившимся с детства.
– Я нисколько не удивляюсь, что картина нравится вам, Дея, – сказала Люсиль, – читатель уже, конечно, узнал ее. – Филипп изобразил вас настоящим ангелом.
– О, я не считаю это портретом, – возразила Дея, и нежный румянец показался у нее на щеках. – Положим, я по просьбе Филиппа позировала для картины, но он так идеализировал меня, что теперь трудно даже заметить сходство.
– Вы ошибаетесь, моя дорогая, – сказала, ласково взглянув на нее, мадам Эйнсворт. – Сходство, напротив, замечательное.
– Конечно, сходство очень выгодное для Деи, – с легкой насмешкой проговорила Люсиль, – а бабушка, как я вижу, очень пристрастна к модели.
– Мне кажется, моя милая, – несколько сухо сказала мадам Эйнсворт, – что ты не ценишь, как бы следовало, талант Филиппа.
– Очень ценю, могу вас уверить, бабушка. Я нахожусь в постоянном восхищении. С самого приезда я только и слышу всевозможные восхваления этому удивительному юноше. И старый, и малый в этом доме без конца твердят: «Филипп! Филипп! Филипп!» А Бассет относится к нему с таким обожанием, что, право, стоило приехать из Парижа только для того, чтобы взглянуть на это.
– Да, все любят Филиппа, – сказала Дея. – А как привязался к нему папа́! Никто, кроме Филиппа, не мог бы уговорить его отпускать меня каждую осень на месяц к мадам Эйнсворт. И папа́ так жалеет, что редко видится с ним. Он надеется, что когда Филипп закончит свое обучение в колледже, то будет проводить у нас каждый год всю зиму, а не один только месяц.
– Вы забываете, что он необходим для моего счастья, Дея, – с ласковым упреком возразила мадам Эйнсворт. – Он такой любящий, такой внимательный… Нет, я не могу надолго расставаться с ним!
– А вы забываете своего другого внука и внучку, бабушка, – смеясь, сказала Люсиль. – Я, наконец, начинаю ревновать. Положим, я очень люблю Филиппа, и он необыкновенно мил со мной, особенно принимая во внимание, как отвратительно обращалась с ним я сама, когда была избалованной, тщеславной дурочкой…
В это мгновение дверь распахнулась, и вошел Филипп, возбужденный и красный. В руках у него была газета, и его лицо сияло восторгом.
– Взгляните, бабушка, смотри, Дея, слушайте, кузина Люсиль, что пишут о моей картине. Дядя Эдуард возмущался, что она плохо повешена, но ее заметили и вот что пишут: «№ 270. Повешена слишком высоко, что не делает чести администрации выставки…» и так далее. «Полная глубокого чувства картина живо передает настроение художника, а по правильности рисунка, колоритности и силе письма напоминает работы наших лучших мастеров. Мы слышали, что художнику всего восемнадцать лет».
– Браво! – воскликнула Люсиль, хлопая в ладоши.
– Взгляните, бабушка, смотри, Дея, слушайте, кузина Люсиль, что пишут о моей картине.
– И эти похвалы нисколько не преувеличены, – сказала мадам Эйнсворт.
Дея не сказала ничего, но лицо ее просияло. Она была так счастлива, что не могла говорить.
– О, она уже дома! – удивился Филипп, взглянув на полотно. – Да, она лучше при этом освещении. Знаете, я был в таком отчаянии, когда они повесили ее чуть ли не под потолком… Но теперь все в порядке. А не правда ли, что Дея вышла очень похоже? Я ценю это больше всего.
Мадам Эйнсворт с гордостью взглянула на него. Какой милый, какой славный юноша! Он остался точно таким же красивым, как в детстве, но, что гораздо важнее, – таким же честным, откровенным и благородным. У него был все тот же открытый взгляд и веселый смех, и то же любящее великодушное сердце «Филиппа Туанетты».