Уразумев, какое занятное путешествие предстоит, Петруха обрадовался – и первым делом сцепился с толмачом Ивашкой. Тот непутем прошелся по его немосковскому выговору – и пошло-поехало…
Виноват ли Петруха, что среди чухны заговорил, путая звонкие и глухие звуки, пуская в ход странные и непонятные слова?..
– Собрался с мыслями? – спросил Шумилов. Ивашка вздохнул – придется каяться…
Он даже не мог объяснить толком, из-за чего на сей раз надулся Петруха Васильев. Не может же быть, чтобы из-за справедливого Ивашкина замечания, что он-де, Петруха, так хорошо по-немецки не смыслит, как толмач Посольского приказа. А больше ни одного гнилого слова Ивашка себе не позволил – кроме, пожалуй, вопроса о том, какой дурак научил Петруху неправильным немецким словам. О том, что в разных немецких княжествах и герцогствах говорят на разный лад, Ивашка знал; знать-то знал, а тут, как на грех, и забыл. А Васильеву много ли надо?
О прочих своих словечках, сказанных без всякой задней мысли и помешавших на обратном пути обсудить увиденное, Ивашка успешно позабыл – но Шумилов знал молодца не первый год…
За обидчивым вологодцем послали Ильича. Тот его и привел, а к той минуте, когда Васильев вошел в комнату Шумилова, Ивашка сидел смирнехонько и только держался левой рукой за левое же ухо.
– Докладывай, Васильев, – приказал подьячий. – Ивашка, садись, записывай.
– Как твоей милости угодно, – с большим достоинством отвечал Петруха. – Либава – городишко невеликий, и порт также мал. Поставлен на косе меж морем и озером, коса – двух верст длиной…
– А ты когда посчитать успел? – удивился Ивашка и тут же съежился, ожидая подзатыльника.
– Вернемся в Москву – получишь батогов, – кислым голосом пообещал Шумилов. – Петруха, сказывай.
– Сказываю. Диво, что там порт поставили. Потому разве, что там рыбаки издавна селились. Место обжитое, торговцы завелись, народ к лодкам привычный. А дурость большая – берег низкий, побережье – чуть не в четверть версты шириной, мелководье – разгружают с лодок, закрытой от ветров гавани нет. А ветры там дуют – летом запад и шалоник, зимой – летник. А дуют постоянно – часа нет, чтоб вода хоть малость не рябила. Когда я в дюны выходил, приметил – всток слабый, а с моря зыбь идет, лишь у самого берега затишье.
– Так и писать? – спросил, не поспевая за Петрухой, Ивашка.
– Погоди писать. Сказывай.
– Без ветра Либава не живет – зимой разве что дней с десяток наберется.
– Откуда сведения? – спросил Шумилов.
– Тамошнего моряка подпоили, – доложил Ивашка. – Он, моряк, сам – немец наполовину, по отцу, на другую половину – не разобрать кто, а лет ему за полсотни, все повидал. Сказывал, при нем Либава еще прусской была, и ее курляндский герцог перенял.
– Либава была прусским городом? – удивился Шумилов. – Ты ничего не переврал?
– Так он толковал. Он еще парнишкой был, когда город курляндскому герцогу отдали.
– Это дело надобно прояснить, – сказал Шумилов. – Ну как у прусского герцога есть на Либаву еще какие-то права? Запиши, Ивашка, особо. Петруха, сказывай далее.
– А зима там гнилая, – продолжал Васильев, поглядывая, не перевирает ли Ивашка его речи. – Снег зимой тает по два-три раза, а бывает, что вместо снега дождь льет. Ближе к весне случаются морозы. А лето там – как у нас на Двине, ни земля, ни море согреться не успевают.
– Это тоже пьяный моряк сказал?
– А как воде согреться, коли ветер не унимается? А ветер такой, что до костей пронизывает, хоть и, сдается, не нашему чета…
– Будет тебе про ветры, – буркнул Шумилов. – Про порт сказывай.
– А порт невелик. Против архангелогородского – с гулькин нос. Раньше – больше был, да песком завалило.
– Именно так, Арсений Петрович, – ответил Ивашка на недоуменный взгляд подьячего. – Моряк при мне плакался, что был-де порт велик, а пришли бродячие пески и чуть ли не все речное устье накрыли. Только то и осталось, что на побережье.
– С чего они вдруг пришли? Вы спросить не догадались? Ну как опять придут?
– Моряки так думают – мачтовый лес виноват. Он там и за дюнами, и вокруг Либавы рос, его стали вырубать, земля этого не любит. Он своими корнями песок держал, его не стало – песок с места сдвинулся. Сказывали, под Мемелем та же беда, там песком дома накрыло, по нему ходить нельзя – засосет, а коли в дом провалишься – оттуда вовеки не выберешься.
Ивашка посмотрел на Петруху с великим подозрением – вдвоем же моряка тормошили, сведения выпытывали, но он как-то очень ловко все, что услыхал, вместе свел. Но старательно записал и про лес, и про Мемель.
– Стало быть, сейчас от Либавы нам проку нет, – подвел итог Шумилов. – Порт мал, стоит в неудобном месте…
– Так ведь выпадают года, в которые гавань вовсе не замерзает. Только в самые сильные морозы, а они там редко случаются. Круглый год суда приставать могут, Арсений Петрович! – воскликнул Ивашка. – Того-то нам и надобно! Это не Рига, где на Двине лед – в аршин! Санным путем в Либаву товар доставлять – и тут же его на суда грузить! Круглый год же! А зимой, по саннику, это быстрее быстрого!..
– Помолчи, Христа ради, не вопи, – сказал на это Шумилов. – Не тебе решать, чего надобно, – на то у государя бояре есть. Коли приговорят – стало, и надобно.
Вот тут Петруха и Ивашка впервые за все время после либавской вылазки переглянулись. И мысль, их объединившая, была одна на двоих: да как же можно браться за дело с таким унылым равнодушием?
– Ивашка, будешь набело писать – укажи, сколько и каких кораблей видели, какой груз они доставили. Посмотреть, сколько в городе домов, не догадались? Про мастерские узнать, про кузни? Эх вы… Васильев, помоги ему. Потом – отдыхайте, мойтесь. Дня через три, через четыре поедете разведывать в Гольдинген. Пошли прочь отсюда.
Они вышли, сильно огорченные – ни за что не похвалил.
А Шумилов начал было писать крученые знаки – да отложил перо и уставился в окошко.
За окошком был солнечный день, но душа и в этом уже не находила радости.
Соколиный обоз тащился, как вошь по шубе, и шумиловские подчиненные, чтобы совсем от скуки не рехнуться, выпросились на прогулку – коней размять, людей посмотреть, себя показать. Вылазку в Гольдинген и в Виндаву Шумилов на несколько дней отложил, а для конной прогулки велел взять с собой двух местных жителей – чтобы обо всем, что подвернется, расспрашивать. Петруха позвал лодочника, с которым уже научился объясняться, Ивашка – молодого кузнеца, взяли с собой конюха Якушку, стрельцов Никитку Жулева и Митрошку Иванова. Нарядились так, что московские девки бы только ахнули, – в лучшее, пусть митавские голодранцы хоть поглядят, какие такие бывают кафтаны и сапожки.
Митавские голодранцы глядели и втихомолку пересмеивались. Даже детей не принято наряжать столь ярко. А почтенный бюргер, даже если он промышляет вольными художествами, вроде живописи, носит черное, темно-коричневое, темно-синее и освежает свой наряд лишь белым воротничком, завязки которого могут украшаться серебряными кисточками, и белыми манжетами. Девицы и замужние женщины могут носить большие и даже причудливые воротники, белые или плоеные, зимой могут отделывать теплое платье мехом, и это – вся роскошь, которую допускает хороший вкус.