– Сережа, а ведь Преобразователь – это ты. Не твоя ДНК, не инъекция сыворотки, а ты сам.
Я посмотрел на нее, приподняв одну бровь. Я так и знал. Все женщины одинаковы. Все одинаково хотят быть причастными. Мужчины примитивнее: они хотят иметь. Женщины изощреннее: причастие к чему-либо открывает гораздо больше возможностей, оставляя поле для маневра.
– Нет, милая. Преобразователь уже был. И подозреваю, и есть, и будет. Только я не знаю, как животное превратить в человека. И где-то в глубине души подозреваю, что это невозможно. Ведь дело всегда только в личном выборе, а не в таблетках.
Анна тряхнула головой и отвернулась. Ночной ветер, ворвавшись в распахнутое окно, растрепал ей волосы, и она старательно убирала их с лица.
– Отец говорил мне, что создал не метаморфинол, а сыворотку правды. Я никогда не могла понять, что он имеет в виду. А теперь, кажется, начинаю догадываться.
– Видишь, а я уже догадался. Знаешь, зачем человеку жизнь? Чтобы каждый стал тем, кем явился.
– Значит, отец…
Анна по-прежнему называла профессора отцом. Это было ее право и ее решение. Я молчаливо согласился разделить бремя сыновства с женщиной, взывающей во мне отнюдь не братские чувства.
– Отец искал преобразователь, а нашел проявитель. Нет таблеток от зла, как не существует лекарства от доброты. Страдание – ключ ко всему. Это та щелка, в которую даже таракан может проползти в вечность, то ушко, в которое влезет даже верблюд. Но страдание не работает, если страдающий не преобразует боль в терпение, а отчаяние – в веру. У боли два пути – или к зверю, или к Богу. Меня просто нет, Анна. И я полагаю, что лучший выход для нас всех – мое исчезновение.
– Ты не можешь исчезнуть просто так!
– Могу.
Но оказалось, что я солгал.
На этот раз, бежав от Рэндальфа, Кловин ждала погони. Но погони не было. Через два дня пути они были далеко за пределами его земель, на пути в горы. Медальон снова был с ней: ленивые солдаты не чистят отхожих мест в узилище и не сторожат пустых башен. Каждый день она перепрятывала его, боясь, что Билэт обыщет ее вещи, как только она уснет или оставит их без присмотра.
Сегодня беглецы остановились на ночлег в придорожном трактире.
На стене, прямо у входа, красовался последний указ бургграфа Кельнского, повешенный здесь смеха ради для грамотных монахов, которые за кружку пива в качестве развлечения зачитывали его местной публике. Кловин тоже невольно принялась за чтение, поскольку привычка читать завладела ею сверх меры.
«…Поелику многие лица, как мужчины, так и женщины, предаются праздности… и не желают занять свои руки никаким делом, но одни бродяжничают, а другие проводят время в тавернах и борделях, повелено, дабы всех праздных людей такого рода, будь то игроки в кости, уличные певцы, бродяги или нищие, какого бы сословия или звания они ни были, владеют они ремеслом или нет, мужчины они или женщины, ежели они здоровы телом и членами, принудили либо заняться каким-то делом или работой, коим они могли бы заработать на жизнь, либо покинуть город. В противном случае они будут схвачены и закованы в колодки на семь дней для назидания остальных, а потом подвергнуты публичной порке и высланы из наших земель…»
Она оглянулась. Кажется, трактир был тем самым местом, где можно было без труда найти всех вышеперечисленных персон, разом очистив земли от оных. Или – Кловин усмехнулась – трактир был, напротив, тем самым местом, куда их всех и ссылали.
Во всяком случае, на другом конце стола трое ландскнехтов, божась и сыпля проклятиями, играли в кости, у дверей валялись прямо на земле пьяные в стельку бродяги, в углу несколько нищих, отбросив костыли, обгладывали баранью ногу, разящую чесноком на всю округу, а гулящие девки вообще сидели на каждой лавке. Одна даже затянула песню, постукивая в такт глиняной кружкой.
Заведение являло кипучую смесь разбойничьего притона, бедлама и кутузки.
Кое-как обструганный стол покрывали липкие пятна, под ногами гнилое сено мешалось с объедками. Густой чад облаком висел под грязным потолком, укутывая посетителей вонючим дымом от горелого сала. Оно капало с куска мяса, жарящегося на вертеле прямо над очагом. То и дело подвыпившие гуляки покидали трактир, чтобы справить нужду, и, возвращаясь, окидывали женщину недобрыми взглядами, но, натолкнувшись на ледяные глаза Билэта и меч на его бедре, вскорости отворачивались.
Билэт жадно глотал дымящуюся мясную похлебку, не обращая на свою спутницу ни малейшего внимания, и ощупывал взглядом всех девок подряд. Кловин разглядывала его бледное лицо, спутанные волосы, круги под глазами.
Она думала и не могла понять, что привязывает ее к этому человеку. Или это тяга жертвы к своему палачу?
Молча она сгребла с лавки свой мешок и поднялась в конуру, в которой им предстояло провести ночь. Накинула на тюфяк кусок сукна, сбросила одежду и легла, прикрывшись меховым дорожным плащом.
Что удерживало ее рядом с Билэтом?
Жажда видеть и чувствовать этого человека переросла в уродливую болезнь. Она болела им и умирала от него. Тварь, умирающая от любви к хозяину, – Кловин горько улыбнулась и подтянула колени к подбородку.
Наверное, все так случилось, потому что она животное. Любовь оказалась неподъемной ношей для крысы. Невместимой. Никто не вливает новое вино в старые мехи, ибо оно и мехи прорвет, и на землю вытечет 90. Ее зависть к людям с того самого мига, когда она увидела…
Это было в Кельнском соборе. Поздним вечером, когда опустела даже ризница и тяжелые, богато украшенные фигурками людей и ангелов ворота закрылись, они выбрались из-под каменных плит и начали с писком и визгом носиться по скамьям, ища восковые свечные огарки и подбирая все, что забыл подмести ленивый служка. Превращение настигло ее впервые. Ее тельце затряслось в конвульсиях, шерстка вздыбилась. Ей было очень больно, а потом… Потом она увидела свет. Через витражную розу – позднее она узнала, как все называется, – лился свет. Это был не просто свет, как бывает, когда ночь отступает и крысы убираются в свои норы. Это был Свет, который неслиянно и нераздельно переливался, распадаясь на цвет, а потом снова превращался в самого себя. Она лежала на боку, лицом вниз, прямо там, где свет воспроизводил свое точное подобие на камне. Лучи заходящего солнца били в витраж, и ей казалось, что это уже и не она, а иное, новое существо родилось сейчас, и ее затопило счастье. Свет лился, а она лежала, боясь пошевелиться, не понимая, кто и что она, и желая быть в этом свете вечность.
Нет, конечно, тогда она не знала таких слов.
О, как она любила этот храм! Переменчивое небо, изливающийся сквозь красные, синие, зеленые стекла витражей свет, трепещущее пламя сотен свечей, разгоняющих тьму, – казалось, что корабль-собор действительно плывет. Она, лежа в его гигантском чреве, физически ощущала мерное колыхание в волнах времени, натяжение каменных ребер, возносящих ввысь его каменную громаду…