Кловин улыбнулась и перевернулась на спину. Перед ее глазами оказалась обструганная балка низкого потолка. Но Кловин ее не видела. Она видела Свет. Все, что было потом, – ее воспитание и обучение, ее власть видящей среди братьев и сестер, ее предназначение, ее плен – все это было неважно, преходяще и незначительно. Потому что перед глазами ее сиял Свет. И она рвалась к нему из натянутых нервов, из ворованной человеческой кожи, из тесной крысиной шкуры. И она завидовала. Она завидовала людям, у которых была душа и которые знали Путь к этому Свету. Но люди говорили ей, что она бездушная тварь и ей никогда не достичь Света. Что она умрет, и звериная душа ее растает как пар, а покрытую слизью падаль растащат муравьи и личинки. Она плакала. Почему? Почему ей не дано то, что есть у самого отпетого подонка, у самого отвратительного мерзавца, у убийцы, у палача? Почему ей не дали души?
Она не хотела быть королевой крыс. Она не хотела замуж за крысу, пусть даже такую, которая, как и она сама, могла носить тело человека. Она не хотела плодить крысят. Она жаждала одного – любви человека. Чтобы один из них, тех, с кем ее разделяет бездна, снизошел до нее и поднял ее до себя.
Слезы закипели в ее глазах, и она быстро вытерла их кулаками.
Пусть Бьянка была бы королевой, пусть вышла бы замуж за ее жениха, пусть все были бы довольны и каждый получил бы свое. Только бы ей достался кусочек того Света, той любви, из-за которой люди совершали безумства.
Она научилась читать, хоть это у крыс было и не принято. Она слушала песни миннезингеров и не понимала, что влечет к этим безумствам всех тех, кого воспевали в стихах. Она задыхалась в жизни, уготованной рождением в правящей семье и ее положением видящей. И Бьянка, маленькая, прекрасная, как статуя, Бьянка освободила ее. Выпустила на свободу. Она продала ее крысоловам.
Люди оказались гораздо хуже, чем о них рассказывали старые крысы.
Человеческая любовь явилась ей в виде еще более зверином, чем тот, к которому Кловин привыкла в своем племени.
И она захотела умереть. Зачем жить, если свет людей оказался страшнее крысиной тьмы?
Она умирала. Превращения туда и обратно становились все чаще. Временами ей казалось, что она теряет рассудок, а когда она была крысой – мира вообще не существовало. Как будто тебя заперли в ящике, полном страха и запахов.
Но однажды она снова увидела Свет. Нет, конечно, она видела его часто. Когда проскальзывала в самый дальний угол собора на раннюю мессу и «Радуйся» 91 проникало ей в сердце. Когда она видела улыбки на лицах матерей, склоняющихся к детям, когда отблески Любви светились в глазах мужчины, подающего руку женщине. Но всего этого было слишком мало. Она не могла войти в чертог, уготованный для сынов Света, и непроницаемый мрак кромешного холода сковывал ее сердце.
Но однажды она увидела его. Свеча освещала лицо человека. Бледный лик изнутри озарял тот самый Свет – свет и скорбь от невозможности дотянуться до него. Огонь жизни рвался наружу, истончая его плоть, и она узнала то пламя, на котором горела сама. Зернышко Света, посеянное в него когда-то, дало росток. Из него мог вырасти бог, а могло и чудовище. Но кусочек Света, спрятанный в его сердце, светил на нее, и этого было достаточно, чтобы она пошла за ним.
Свет стоит того, чтобы жить. И она узрела цену своей жизни.
Любил ли он ее?
Женщина зажмурилась, словно заслоняясь от невыносимого зрелища.
Да, любил.
Тот Свет, который зажегся в нем, слабел. Вместо него разгоралось алчное пламя. Пламя сжирало его, требуя новой пищи и новых жертв.
Свет звал его к власти иной, власти без пожирания и упивания, а огонь обещал ему поглотить всю его боль и страх, огонь давал ему забвение себя и власть над другими.
О, она тоже знала эту власть.
Когти, сжимающие беззащитное тело, зубы, впивающиеся в живую плоть, насыщение чрева и мгновение сна для вечного голода.
Она любила Билэта и таким. Его презрительные усмешки и ленивую улыбку. Его пальцы, перебирающие тело флейты. Его душу, слишком тонкую и оттого готовую порваться. Обладая им, она обладала его светом. Она любила его – и ее гордость этой любовью все погубила. И его, и ее.
Она стиснула кулаки, и острые ногти глубоко впились в кожу ладоней.
Лестница заскрипела под тяжестью шагов. Она мгновенно сменила позу и повернулась к дверям. Он скользнул в комнату, бесшумно разделся и лег рядом.
– Завтра мы будем уже далеко, – он повернулся и просунул руку ей под голову. – Рэндальф не достанет тебя. Потом я найду нашего сына, и ты будешь править сабдагами. А я – людьми. Что мне еще остается? По крайней мере, когда правишь другими, создается приятная иллюзия, что ты можешь управлять собой.
Бледная усмешка озарила его лицо, и голубые глаза обратились на нее. Где-то далеко, в самой глубине их, таился ужас. Свободной рукой он коснулся ее подбородка, провел по шее, дотронулся до груди.
По телу женщины пробежал холодок.
– Сильные убивают себя, слабые – других. Ты когда-нибудь хотела себя убить?
Кловин сглотнула слюну и кивнула.
– Да. Слишком часто.
– А почему не убила?
– Животное не может себя убить. Закон сильнее нас.
– Я тоже не смог. Хула на Духа, анафема, труп за оградой, душа в аду. Достаточно причин, не так ли? – он снова усмехнулся. – Никогда не понимал, почему самоубийство есть грех хулы на Духа Святого? По-моему, это всего лишь уничтожение того, что ты ненавидишь.
– В людях есть свет. Убить себя – убить частицу вечности в себе, изгнать из себя Свет, оскорбить его презрением. Как можно презирать Свет?
– Ты все еще видишь в нас Свет? И ты не убедилась в том, что тьмы больше? Что тот свет, о котором ты говоришь, – иллюзия, обман, благочестивое вранье, прикрывающие безнадежное бессилие твари, не имеющей власти над своим Творцом? Какая насмешка – создать тех, кто может быть всем, но должен быть лишь частью. И быть за это благодарным! Вот что приводит меня в бешенство!
Билэт привстал на локте. Лунный блик скользнул его по скуле, перетек на ключицу и растаял на груди. Лед тек из его глаз, и тьма вокруг него оживала.
– Так или иначе, но я испугался. Я струсил, Кловин, но не смирился. И поэтому обречен вечно мучить других, мучая в них только себя. Свое отражение, – последние слова были уже едва слышны. Он снова повернулся к ней, и длинные ресницы скрыли жадный блеск его глаз: – Ты живая, и этим ты нравишься мне.
Он склонился над ней, и она снова провалилась в обжигающий лед его объятий.
Он спал на животе, положив руку под щеку. Другая рука свешивалась с кровати, и из-под нее виднелась рукоять меча.
Во сне он был особенно красив. Во сне он не был жестоким, не был лжецом, не был убийцей. Во сне теряющий силы свет еще озарял его, черты лица смягчались, разглаживались упрямые складки в уголках рта. Глаза были закрыты, и можно было без особого труда представить, как они излучают любовь, к которой не примешиваются горечь и страх. Он боялся любви, а она ее жаждала. Кто-то из них должен был отступить.