От порогов башен его гоняли не раз, чтобы нога низкорожденного не ступала в их садах, но он приходил снова, умоляя дать доделать рисунок – то его привлекали ажурные решетки на ограде, то необычное дерево, то тени, которые качал полуденный, самый жаркий ветер. Видя такое дело, слуги иногда пускали его за ворота, а то и хозяева заговаривали с ним – что бояться себя уронить, если ты говоришь с человеком, который не понимает разницы между слугой и хозяином?
Раньше вся эта красота была ему доступна только в промежутках между страхом и голодом. Теперь у него было достаточно сил на то, чтобы не только писать стихи.
Рисовать у него когда-то получалось и до того, учитель дал ему азы и не мешал увлечению – но стихи он мог говорить и записывать всегда, а для рисунка требовалось хотя бы не умирать. Быть голодным – еще то дело, но еще и умирать… Тут требуется сосредоточенность. Как ты будешь это делать, если ты сейчас жив, а через две мерки – мертв?
И он садился на берегу с пачкой листков, позаимствованных у дорогого друга, и марал их угольком, и водил по ним пальцами, растирая в серую пыль, и зарисовывал все, что видел: яростных торговок на рыбном рынке, черноволосых и рыжих девушек, толкавших лодки в прибой, ящериц, черных скорпионов размером с собственную ладонь – если сидеть тихо в полдень на склоне, такой пройдет мимо, но не укусит – здоровенные головки хвоща, бои многоножек на потеху народу, башни квартала высокородных, низенькие лавки, густонаселенные дома и их обитателей, и море, море, море.
Девушки кидали ему монеты, и он часто передаривал их морю. Они смеялись и называли его «тэи на берегу».
Я Четвертый – объяснял он. Я не безумен. Я не тэи. Мне просто так нравится.
В тот день он торчал в порту, изображая на больших листах рыбаков, столпившихся вокруг него для потехи, а после за ним зашел дорогой друг, оторвав его от этого увлекательного занятия, помог раздать портреты и быстрее повел куда-нибудь, чтобы накормить обедом: такого человеколюбия поэт пока что не понимал, но принимать научился. Здесь почти на любой улице можно было зайти под навес и поесть жареной рыбы: и моряки, и рыболовы, и приезжие – все хвалили этот город за гостеприимство, и только дорогой друг, да еще – немногие ему подобные, придирчиво выбирали из сотни таких мест самые подходящие.
Они шли по улице, ведущей от главной площади мимо базара в лабиринт старых домов, когда услышали зазывные крики и шум собирающейся толпы.
– Скорее, скорее! – завывала свистулька, и ей вторил детский звонкий голос. – Торопитесь! Сейчас выступает известнейшая из танцовщиц старой школы, Этте Арин, старшая дочь! Торопитесь! Всего один раз в этом городе!
– Та-ак… На это определенно надо посмотреть – пробормотал дорогой друг и скорым шагом двинулся туда, откуда раздавалась мелодия. Поэт последовал за ним.
Народ стекался к середине площади, где под статуей женщины с печальным лицом был расстелен полосатый ковер, и на усталых лицах людей, пресытившихся вином и музыкой, читалось предвкушение хорошей забавы.
Этте, плясунья из лучших, танцевала на улице, и ее дети стояли полукругом, хлопая в ладоши, и пели ей многоголосье, чтобы красота их матери засияла.
Они пели высокими голосами, и она вскрикивала в такт и кружилась, и трясла плечами, с которых ниспадали волнами покрывала, а вокруг стояла восхищенная толпа, переговариваясь и пританцовывая. Стучали деревянные подошвы плясуньи, выбивая дробь, и люди, остановившиеся на миг, хлопали и подпевали, готовые стоять так хоть целый век. Волосы трепал заблудившийся в переулках ветер. Пела трещотка, дробно, мелко звенели бусы. Этин, сияя медью торчащих волос, обходил зрителей с корзинкой, в которую сыпались монеты, бусины с браслетов и ягоды, и люди говорили друг другу: «И правда, танцовщица храмовой школы! Вот уж что созвучно было бы старому ремеслу!» – здесь, у моря, люди были смелее, чем где-либо, и говорить такое было не опасно.
Похоже, это было редкое и ценное зрелище. Переговаривались даже о том, прилично ли танцовщице брать за это деньги. Сходились на том, что деньги брать нельзя, только если выступаешь в богатых домах для высокородных, чтобы не осквернить ни себя, ни зрителей, а так деньги давать – можно. Особенно в праздник! И люди кидали медь, щедро, от души, и подзывали водоноса, чтобы напиться, потому что было очень жарко.
Поэт и дорогой друг протолкались вперед и остановились посмотреть на пляску как раз тогда, когда Этте, встряхнув кудрями в последний раз, сбросила шарф, поддерживающий грудь, и обнажила ее, скинув разлетающиеся половины жилета. Толпа восхищенно ахнула, и несколько женщин последовали ее примеру. Как-никак праздник!
– Я давно не видел этого танца – с одобрением сказал друг, прихлопывая в ладоши.
– У нас никто не раздевается до пояса – удивился Четвертый. – Почему здесь бывает так?
– О-о… Это танец рыбаков – снисходительно пожал плечами друг. – Я тут всю жизнь живу, и ты живи столько же. Привыкай, малыш, не думай, что они так приглашают мужчин. Когда-то девушки, ловя рыбу, выходили в море в одном покрывале, завязанном наискосок, и то для того, чтобы поймать в него еще немного рыбы. Да и той, надо сказать, не хватало.
– Вот почему вязаное покрывало считается намеком на всякие вольности и называется «рыбачья сеть»! – засмеялся поэт, помнивший только верши из прутьев. – Так всю жизнь проживешь – и не узнаешь!
Этте закончила пляску, вскинув руку и обернувшись вокруг оси: все ее покрывала взметнулись, обернув торс и плечи. Где только что вертелась волчком и изгибалась лозой жаждущая страсти дикая женщина с разметавшимися волосами, стояла неприступная статуя, изваянная из мрамора. Поэт от восхищения разинул рот.
– Вот так-то – сказал дорогой друг и опустил монету в корзинку, застланную пестрым полосатым платком. Учись искать прекрасное на улицах. Не всегда здесь убивают.
– Не надоедай… О, простите.
– Не стоит извинений.
Толпа раздвинулась, и вперед вышли несколько людей несуразного, странного вида, настолько дикого и растрепанного, что многие шарахались от них. Но большинство весело захлопало в ладоши, люди заулюлюкали, засвистели и начали одобрительно переговариваться между собой. Танцовщица развернула покрывала, как крылья бабочки, и грациозно опустилась на камни мостовой, выставив колено и подперев кулаком подбородок.
– Кто это? – спросил поэт.
– Это верные! – ответил ему какой-то крестьянин в подбитой ватой куртке, жевавший смолку. Ему было жарко. – Верные новой богини! Ты не уходи, сейчас такое будет!
– Будет, будет! – проворчал ему стоявший рядом человек с обожженными руками, судя по знакам на рукаве, стеклодув. – Ты, главное, не сплюнь, а то ушибут так, что мало не покажется. Негоже им хороводить в какой-то грязи.
Устыдившись, виноградарь вынул комок изо рта и аккуратно завернул его в тряпочку, чтобы не мешал пялиться на дивное зрелище.
– Мы здесь во имя богини! – крикнул самый рослый из всех, поднимая руки к солнцу. – Я вижу ее, я знаю ее имя! Мы пришли плясать во имя богини Сэиланн!