Возрождение | Страница: 14

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они и пошли. Все. Но с собой прихватили и все остальное. И всех остальных…

Когда они с Санькой поняли, что их дома больше нет, то сперва сидели недалеко от развалин – как оглушенные. Кажется, они там сидели и тогда, когда в десяти километрах от городской окраины разорвалась уже не обычная ракета или бомба, а эта… атомная боеголовка, – Вовка не поручился бы, где они были, точно он не помнил. Но к ним даже никто не подходил, хотя в обычное время, наверное, все-таки подошли бы какие-то взрослые или хоть полицейский – узнать, почему двое пацанов много часов неподвижно сидят на одном месте и смотрят себе под ноги.

Но мир развалился на крохотные частички, и каждой из них до других не стало дела. Просто ни Вовка, ни Санька этого еще не знали.

А потом Санька как будто взбесился. Он вскочил, заметался, начал ругаться – так, что Вовка даже немного ожил. Он поливал чудовищным матом американцев и грозил им самыми страшными карами. А Вовка не мог даже толком переварить, при чем тут американцы-то? Но, по крайней мере, с мальчишек спало оцепенение.

Они заночевали в подъезде соседнего дома, вполне уцелевшего. Вернее – как «заночевали»? Так… забились под крышу почти инстинктивно. В подъезд зашли, домофон не работал, и дверь была распахнута. По лестнице ночью часто ходили люди, на них внимания не обращали. А по улице еще чаще проезжали машины. Вовке то и дело снилось, что ему надо идти домой, он толчком просыпался и видел, что Санька не спит вообще – сидит, обняв колени, и глядит в полную пожаров на окраине темноту за окном. Уже под утро какой-то мужик вышел из квартиры напротив, стал на них орать и требовать, чтобы они убирались отсюда. Вовка хотел уйти, потому что мужик все-таки был взрослый. А у Саньки вдруг побелели глаза, он спрыгнул с подоконника, медленно пошел на мужика, сжав кулаки и цедя: «Я тебя урою сейчас, крыса комнатная…» – и еще что-то. И мужик попятился – сперва изумленно, потом испуганно – и юркнул за дверь, поспешно загремел засовом.

Но они все-таки вышли на улицу. Сами, потому что – что там было делать, в подъезде чужого дома? Вот тут Вовка помнил точно – был еще разрыв, ближе, там, где нефтехранилище. Они долго лежали на газоне, обнявшись и спрятав лица в траву. Дул горячий ветер, потом пошел грязный какой-то дождь, теплый такой… Какая-то молодая женщина бродила по улице и монотонно громко кричала – у нее были залиты кровью глаза и вздулось лицо. Потом ее кто-то увел… кажется. Хотелось есть, но они почему-то сами ничего не делали, только какие-то люди дали им консервы – прямо из разбитой магазинной витрины, возле которой лежали – нестрашной кучей – не меньше трех десятков тел убитых кавказцев, все в крови, с многочисленными черными от крови ранами. Вовка боялся полиции, но полицейских не было – кроме одного, который таскал из магазина в гражданскую машину, серебристый «Опель», коробки с сухой лапшой. Пыхтел, сопел, таскал… пыхтел, таскал… В машине женщина обнимала девочку лет пяти – они окаменели на переднем сиденье, как единая статуя. Даже глаза были неподвижными, стеклянными. А лапшу полицай грузил в багажник и потом долго его закрывал, матерился и бил сверху всем телом, как будто решил расплющить свою собственную машину.

А потом были военные. И Санька ушел с ними – с колонной из нескольких приземистых бронированных машин. Просто запрыгнул на броню, никого не спрашивая, ему так же молча дали место… А он, Вовка, не пошел, хотя Санька его звал. Не пошел, потому что Санька нес какую-то чушь про войну и про месть. Несусветную чушь. Вовка только спросил у военных, знает ли кто-нибудь про эвакуацию. И молодой офицер отозвался, что не было никакой эвакуации, вообще не было никаких приказов – все началось разом и неожиданно.

А Санька тогда сказал ему, что он трус и чмо. И ушел с солдатами. Где он сейчас? Где вообще весь их класс? Он потом никого не видел, хотя это было странно вообще-то. Как будто все провалились сквозь землю. Хотя, наверное, никуда они не проваливались. Наверное, они все просто успели домой раньше, чем задержавшиеся на вокзале Вовка с Санькой. Ну и остались среди развалин трехкорпусной шестнадцатиэтажки. Скорей всего так…

Вовка болел потом лучевой болезнью, но не тяжело, так – появилась пара язв, сильно лезли волосы, а еще потом все прошло. Он вообще подозревал, что большинство людей все-таки погибли не во время войны, какой бы страшной она ни была (хотя самой войны он почти не видел, если не считать тех двух боеголовок и бомбежки перед ними – она их города не коснулась совсем), а в первый же год после нее. Замерзли или перемерли от болезней и голода. Ну и были убиты. Убивали в те дни друг друга с невероятной легкостью, и даже те, кто объединялся в группы и группки, чтобы «защищаться», обязательно скатывались на грабежи и убийства.

Вовка это знал по своей собственной прошлой компании, к которой прибился через три дня после того, как остался совсем один.

В тот первый год в городе еще хватало людей. И сначала не очень стреляли, после того как перебили всех «чужаков» – кавказцев, азиатов, китайцев, еще кого-то, многих за какую-то прежнюю вину, других – просто со страху… Это произошло очень быстро, расправы были жестокими и кровавыми. А дальше – так… копошились, искали своих, даже, кажется, пытались что-то «восстановить». Кажется, появился даже мэр города – новый, опять «законно избранный». Или просто кто-то себя объявил мэром, черт его знает… Но все равно никто толком не знал, как и что нужно делать, а главное – зачем это делать. А потом похолодало, натянуло с юго-востока плотные бурые тучи и стал идти снег, хотя было еще рано не то что для снега, но и просто для серьезных холодов. И дул ветер, сильный и постоянный. Снег шел, ветер дул… И как будто засыпало и сдуло всех людей.

Вовка вспомнил, как сидел на крыше в обнимку с автоматом – этим самым, который у него сейчас, – и смотрел на тучи. Небо яркое, голубое, светит солнце, а город внизу неожиданно яркий, тревожный, разноцветный – особенно резко бросались в глаза зелень деревьев и оранжевые сполохи солнца во множестве окон. Ужасным хором выли собаки. На фоне неба метались стаи кричащих птиц – хаотично, безумно, то и дело валились наземь птицы, разбившиеся в столкновении. А покров туч наползал медленно-медленно, но неотвратимо. Он был шевелящийся, плотный, комковатый. Вовка смотрел, смотрел на небо – как будто хотел его навсегда запомнить. Потому что каким-то уголком разума понимал: эти тучи придут навсегда. Он следил глазами за уменьшающейся полоской чистого неба, следил, следил умоляюще, надеясь, что она все-таки не погаснет до конца, что темный полог остановится…

А когда тучи затянули все небо – Вовка ушел вниз.

Больше он не видел ни неба, ни солнца. Ни луны, ни звезд, ни-че-го. Тучи ползли, летели, набухали, клубились, густели, лили холодные унылые дожди, от которых жухли листва и трава, тучи опускались все ниже и ниже… а потом как-то… закаменели, что ли… и однажды разродились снегом – и он шел, шел, шел…

Иногда Вовке казалось, что он и не жил в те дни, а где-то их проспал, видел какие-то сны, дикие и жуткие – и проснулся в уже пустом мире, темном, промороженном, ветреном и заснеженном. И с тех пор живет в нем, ходит по нему… если только и это все ему не снится…