Изгнание в рай | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Леночка, – тихо произнес Михаил.

В небе беспечно пронеслась парочка ласточек. Вкусно пах клевер.

Отец зажмурился. Сон, кошмар. Или дочка притворяется, разыгрывает его?

– Зайка моя! Это я, папа!

Получилось страшно, хрипло. Он безнадежно, словно на казнь вели, подошел к девочке. Присел на корточки, схватил ее на руки…

Прекрасные зеленые глаза юной принцессы смотрели в небо. В уголке рта запеклась струйка крови. А на расшитом кружевами лифе зияла обожженная порохом дыра.

* * *

Сверхострые психотические состояния всегда потом дают стойкую амнезию.

Но к Михаилу боги не проявили милосердия. Красивые, пустые, обвиняющие глаза дочери навсегда остались с ним.

И мертвая Кнопка всегда будет ему являться.

Тело жены он обнаружил в кунге. Та лежала, свернувшись калачиком, – будто спала.

А проклятые ласточки продолжали чирикать, расчерчивать черными штрихами изумительно белые облака.

Михаил больше не мог думать: о логике, отпечатках, полиции. Ни о чем разумном. Он бегом вернулся к дому. Схватил «Беретту» и принялся палить в небо. Стрелок из него всегда был никакой, но двух птиц убить смог. Тельце одной из ласточек упало рядом с навсегда уснувшей дочкой.

Михаил приставил дуло к подбородку и не сомневался ни секунды, прежде чем нажать на курок. Но выстрела не последовало – он растратил все патроны на глупых птиц.

А дальше – вдруг накатил дикий страх. Показалось: заброшенный двор окружен автоматчиками. Потом взгляд случайно упал под ноги – земля шевелилась, бурлила. Вот оттуда показалась крошечная, полуистлевшая рука, сжала в кулаке осоку. Он отскочил. Но увидел: от покосившегося забора на него наступает еще один, почти разложившийся труп.

Птиц в небе не было – зато обрели голос облака. Они скандировали: «Томский, Томский!»

И Михаил побежал. Через деревню, потом в лес. Он не останавливался всю ночь. На рассвете каким-то чудом оказался у трассы. Там его и подобрали – безумного, грязного.

Он успел сказать: «Деревня «Веселое».

И провалился – в никуда.

* * *

Прошел год

Потерять разум стало лучшим – и единственным – выходом. Когда живешь в тумане – ни горя не ощущаешь, ни тоски, ни проблем. Лишь иногда ему вспоминались две ласточки, что веселились в небе. Дальше – уши разрывал грохот выстрела, в мозг мучительно било эхо, и Томский начинал плакать. Если медбратья замечали – сразу подходили к нему с уколом. И он вновь погружался в кокон. Без мыслей, без боли.

Однако по ночам, когда церберы похрапывали в дежурке, Михаил мог порыдать вволю. И даже попытаться понять: что с ним? Он помнил свист пули, удар отдачи в плечо. Помнил, как сверху, с неба, падала мертвая птица. Помнил глаза птахи – удивленные и печальные. И как самому было горько. Из-за чего? Из-за убитой ласточки? Он заматывался в одеяло, накрывался подушкой, боролся со сном, думал, думал… Все без толку.

На следующее утро Томский вставал – в тоске, в тревоге. Грыз ногти до мяса, раскачивался на койке. Кто он? Зачем здесь?

Михаил припоминал, очень смутно, что прежде в его жизни все было по-другому. Он не шаркал тапками по кафелю. Не мочился в туалете без двери. Не ел из алюминиевой миски.

Но к половине седьмого санитары гнали на уколы, Томский получал свою дозу, и мир снова начинал казаться понятным, разумным. Так положено и хорошо для него, чтобы решетчатые окна. И двери на засовах. И ничего личного – одежда со штемпелями, тумбочки дважды в день проверяют. Ни секунды в одиночестве. Подойдешь в коридоре к окну – сразу бегут:

– А ну, пошел в палату!

Хотя снаружи, за небьющимся стеклом, ничего интересного и нет. Подумаешь – в парке листья облетели. Или дождь стучит в стекла.

А в какой-то момент – кажется, тогда снег уже начал таять – оборвалась и последняя нитка, что связывала с прежней жизнью. Кошмар с ружьем и птицей перестал его мучить, исчез навсегда. И тогда Михаилу разрешили выходить на прогулки.

Он послушно слонялся по больничному парку. Санитары, прежде не сводившие глаз, теперь позволяли ему невиданную роскошь – побыть в одиночестве. К Томскому подходили фигуры, похожие на него, – в казенной одежде, с пустыми глазами. Каждый пытался что-то рассказать, но он никогда не слушал. Молча отворачивался и отходил. Никого не пускал в свой кокон.

Воспоминания продолжали накатывать – теперь приятные. Если перед ним вставало смешное лицо с носом-кнопочкой, он знал: это его жена. Когда видел девочку, зеленоглазого ангела со светлыми локонами, понимал: вот его дочь. Но ему совсем не хотелось их видеть. Зачем?

Его теперь окружали только мужчины. Ни единой дамы-доктора, вместо медсестричек – бугаи-медбратья. Студенточек на практику не водят. Сплошь неприветливые, отбракованные жизнью самцы.

Томского никто не навещал. Не приглашал к телефону. Не писал ему писем. Хотя поначалу (он смутно помнил) его терзали расспросами, требовали отвечать на глупые тесты, опутывали проводами и снова о чем-то спрашивали. Куда-то возили в наручниках, под конвоем. Держали – по несколько суток – в полностью пустой комнате. Кричали на него.

Но теперь оставили в покое, и Михаил почти с удовольствием соблюдал примитивный, умиротворяющий распорядок: подъем-уколы-завтрак-ничего-уколы-обед-ничего-уколы-ужин-сон.

Кто-то из соседей по палате суетился. Прорывался на другой этаж, к телевизору, ходил на забавы – в тренажерку, в столярный цех. Все чего-то ждали: свиданий, выздоровлений, свободы. А ему было мило и здесь.

Одна беда: в больничном парке он иногда видел ласточек. Не в галлюцинации – настоящих. И снова начинали накатывать страх и тоска. Почему он, собственно, настолько переживает из-за каких-то птиц? Нет, лучше не думать об этом.

…Однажды – кажется, тогда наступило лето – Томский послушным роботом бродил по дорожкам. Смотрел вниз, в голове, в такт шагам, вертелось что-то вроде считалки: плитка с трещинкой, плитка с ямой. Плитка грязная, плитка дырявая…

Неожиданно повеяло ароматом – сладким, давно забытым. Райским. Он растерянно поднял голову – и замер, оборотился в хладный валун.

Метрах в десяти в стороне стоял его лечащий врач. Константин-какой-то, отчества Михаил не помнил. А рядом с ним – не бредит ли он? – постукивала каблучком женщина. То была не размытая фигура из рая, но настоящая дама. Из плоти и крови. Очень красивая. Одета в зеленый, словно трава, костюм. Только раздражало, что она по плитке все колотила и колотила острым своим каблучком. Тревожный, гулкий звук – будто дрелью в висок.

– Томский! – резко выкрикнул врач. – Подойди.

Михаил побрел к ним. Плитка с трещинкой, плитка с ямой… Кто оно, это прекрасное создание? Не жена. Работали вместе? Или он ее любил?

– Миша, здравствуй! – томным грудным голосом произнесла женщина. – Ты меня узнаешь?