Россия, кровью умытая | Страница: 117

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Земля накалялась

село гудело:

– Хле-е-еб… Разве-е-ерстка…

По ночам кто скакал целые воза перепрятывать, а кто засыпал в квашню последнюю затевку, пока не отняли.

Шатались улицей, сбивались в кучки:

– Начисто гребут.

– Без милости.

– Скажи ты, под метелку, до скретинки.

– Амбары охолостят, по дворам пойдут.

– Как хочешь, так и клохчешь.

– Припасли, наработали.

– Мы, гыт, голодны…

– Дармоеды, сукины дети.

– Рабочих мы бы прокормили, рабочих мало… Пожирает наш труд всякая городская саранча, до сладкого куска избалованная, вот что обидно.

– Ни тебе рта разинуть, ни тебе шага шагнуть.

– Это не жизнь, а одна болезнь.

– Так и так подыхать.

Село было похоже на муравейник, в который сунули горячую головню.

На воротах, где жил Ванякин, повесили удавленную на мочалке курицу, в клюв ее была засунута записка: «Не суди меня, Бешеный комиссар, удавилась я по причине агромадной яичной разверстки».

В лютое февральское утро, когда снег визжал под ногой, Ванякин повел свой отряд на гумна, в наступление на хлебные крепости. Похлопывая по набитому инструкциями портфелю, Ванякин подбодрял отрядников:

– Не робей, ребята… Так или иначе, но мы должны довести свое дело до победного конца. В своем декрете товарищ Ленин со слезами негодования призывает нас: «Вперед, вперед и вперед с помощью вооруженной силы».

Отрядники – сборная городская молодежь – коротко поддакивали и бодро шагали за Ванякиным с берданками на плечах. За ними, по выбитой корытом дороге, впритруску бежал Танёк-Пронёк и широко, деловито шагал волостной председатель Курбатов.

На гумнах, выше плетней и ометов, были навалены сверкающие пушистые снега.

– Начинай подряд. Чей амбар?

– Прокофия Буряшкина амбар.

Ветер рвал из рук комиссара раскладочный лист:

– Буряшкин Прокофий, сорок пудов… Где хозяин?

– Дома, должно, – буркнул Курбатов, – где же ему и быть, как не дома?

– Васькин, слетай-ка за ним. Самого зови, и ключи пусть несет.

Отрядник Васькин побежал в село, но скоро вернулся, не найдя дома ни ключей, ни хозяина.

– Спрятался.

– Прятаться? Приступи, ребята.

– Пешню надо или лом, прикладом тут не возьмешь, – сказал Танёк-Пронёк, с видом понимающего человека осматривая пудовый заржавленный замок и обитую железными полосами дубовую дверь. Все утро Таньку́-Проньку́ было как-то не по себе, и, желая скрыть это, он суетился, сыпал солдатские прибаутки, красной тряпкой протирал слезящиеся на ветру глаза или выхватывал из-за пазухи вышитый кисет и дрожащими пальцами свертывал цигарку.

Курбатов стоял в стороне, с невеселым равнодушием поглядывая на солдат.

– Что сентябрем глядишь? – крикнул ему Ванякин, поплевывая семечки.

Солдаты засмеялись.

Волостной председатель почесал под черной бородой и не вдруг отозвался:

– Значит, ломать?

– Ломать.

– Умно придумал…

– Что не гнется, то ломать будем… Ни кулаки, ни кулацкие прихвостники пусть на нашу милость не надеются.

– Так, так…

– А твоя какая забота?

– Мое дело десято, не о себе пекусь.

– Не пой Лазаря. Иди-ка распорядись насчет подвод, да поживее.

Тяжелый, как грозой налитый, Курбатов ушел и больше не вернулся, а прислал десятского:

– Нету подвод, лошади в разгоне.

Ванякин выругался и послал на розыски подвод отрядников. Гремя прикладами и топая обмерзшими сапогами, солдаты ломились в избы:

– Хозяин!

– Я хозяин.

– Здравствуй.

– Здравствуйте, как не шутите.

– Лошади дома?

– Чово?

– Лошади, говорю?

– Какие лошади?

– Запрягай, по приказу Ванякина.

– Чово?

– Ну, дурака не валяй.

– Это ты, товарищ, правильно говоришь: дураки мы, дураки и есть, а были бы умные, не кормили бы вас.

– Будя, дядя, болтать-то, айда, запрягай.

– Далека ли?

– …за калеками.

– Черед не наш, товарищ, мы свой черед отвели, дрова на секцию возили.

– Лошади дома?

– Чьи лошади?

– Твои.

– Мои?

– Ну да.

– Нету у меня лошадей. Одну в Красную Армию мобилизовали, другую украли, постом последняя сдохла.

– Одевайся, пойдем на двор, посмотрим.

– Черед не наш, товарищ, мы свой черед…

– Одевайся, пойдем.

– Куда пойдем?

– Там увидишь.

– Тьфу, истинный господь, ну и жизнь пришла… Иду, иду, не зевай, а лошадей все равно не дам, хошь удавите… Бабы, куда рукавицы-то запропастили? Тьфу, истинный господь, могила…

На дворе мужик запрягал и приговаривал:

– Из оглобель в оглобли… Загоняли… Разве у нас лошади стали? Этих лошадей только на дрова испилить… За неделю из села больше шестисот подвод выгнано… Корм свой, харчи свои, приедешь к вам в город – постоялые дворы разорены, квартиры нет, ночевали намедни на площади, обворовали нас, у кого шлею срезали, у кого тулуп с возу утащили… Полицейские из города гонят, чтоб мы, значит, не мусорили, из села гонят, из избы своей гонят… Ну, ни вздохнуть тебе, ни охнуть.

– Терпеть надо, – поучительно замечал солдат.

– Как такое терпеть живому человеку?

На гумнах гремели разбиваемые замки.

В сусеках темным жаром пламенело зерно. В углах колыхались огромные, как решета, круги паутины. Паутина и пыль крыли ребра бревенчатых стен. Зерном наливали мешок за мешком под завязку, в полутемном пролете дверей дымилась сладковатая хлебная пыль. Разогревшиеся солдаты бегали в одних гимнастерках, и розвальни, крякая, ловили тугие мешки в свои широкие объятия.

Село гудело.

А в исполкоме, ровно в смоляном котле, кипело собранье.

Курбатов надрывался:

– Доколе, граждане, будем пить сию горькую чашу?

Перед исполкомом церковная площадь была запружена народом: солдатки, вдовы, инвалиды – хомутовская голытьба. Комбед раз в месяц выдавал им понемногу гарочной и жертвенной – от богатеев – муки. Нынче был день выдачи, но еще с утра пронесся слух, что выдавать не будут. В толпе кружились и богатые мужики со своими разговорами: