Россия, кровью умытая | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Потоки огня и стали размывали материки армий.

Приказы о мобилизациях расклеивались по заборам; в деревнях – оглашались по церквам и на базарных площадях.

Шли люди тяжелого труда и мелкая чиновная братия, земские врачи и учителя народных школ; шли прапора ускоренных выпусков и недоучившиеся студенты, дети полей и городских окраин; шли ремесленники и мастера, приказчики модных магазинов и головорезы с большой дороги; шли бородачи – отцы семейств; шли юноши – прямо со школьных скамей; шли здоровые, сильные, горластые; калеки возвращались на фронт, жениха война вырывала из объятий невесты, брата разлучала с братом, у матери отнимала сына, у жены – мужа, у детей – отца и кормильца.

Война, война…

Под рев и визг гармоней

кипели сердца

кипели голоса:

Береза ты, береза,

Зеленые прутики,

Пожалейте нас, девчонки,

Нынче мы некрутики…

Шальные, растерзанные, орущие – ватагами – шлялись по улицам, ломали плетни и заборы, били стекла, плясали, плакали, горланили пропащие песни…

Медна мера загремела

Над моею головой,

Моя милка заревела

Пуще матери родной…

– Гуляй, ребята… Последние наши денечки… Гуляй, защитники царя, веры и отечества!

– Царя?.. Отечества?.. Ты мне больше этих слов не говори… Я там был, мед и брагу пил… Слова твои мне – все равно что собаке палка.

– Брательник, тяпнем горюшка?

– Тяпнем, брат.

Посмотрели брат на брата,

Покачали головой,

Запропали, запропали

Наши головы с тобой…

Петруха стряхнул висевшую на руке жену, разорвал гармонь надвое и, хлестнув половинкой об избяной угол, пустился вприсядку.

– Всю Ерманию разроем!

– Уймись, – унимала его не видящая света жена. – Уймись, пузырек скипидарный.

Петруха из оглобель рвался:

– Ты меня не тревожь, я теперь человек казенный.

Старуха – лицо подобно гнилому ядру ореха – простирала землистые руки:

– Гришенька, дай обнять в останный разочек.

– Не горюй, бабаня, и на войне не всех убивают.

– Сердцу тошно… Гришенька, внучек ты мой жаланный… Помолись на церковь-то, касатик.

– Сват, прощай!

– Час добрый.

– Война…

– Ох, не чаем и отмаяться.

– Не вино меня качает, меня горюшко берет.

– А ты, Гришутка, на службе пьяным-то не напивайся, начальников слушайся…

– Будя, будя, бабаня.

Последние объятия, последние поцелуи.

И далеко за околицей – в кругу немых полей – понемногу затихали дикие песни, крики, причитания.

И долго еще за деревней, упав на сугроб, вопила старая мать:

– Последнего… Последнего… Ух… Лучше бы я камень родила, он бы дома лежал. Ух, батюшки! Алешенька, цветочек ты мой виноградный! Али без тебя у царя и народу-то бы не хватило?

Ветер хлестал черным подолом юбки, развевал выбившиеся из-под платка седые космы:

– Последнего забрали… Да он и вырасти-то не успел… Последнего! Ух, ух… Сыночки вы мои, головушки победные…

Но не слышали матери ро́дные сыны, и лишь из дальней округи – на вой ее – воем отзывались волки.

По кубанским и донским шляхам, по большакам и проселкам рязанских и владимирских земель, по речушкам Карелии, по горным тропам Кавказа и Алтая, по глухим таежным дорогам Сибири – кругом, на тысячи верст, в жару и мороз, по грязи и в тучах пыли – шли, ехали, плыли, скакали, пробирались на линии железных дорог, в города, на призывные пункты.

В приемных – страсть и трепет, горы горя и разухабистая удаль да угарный мат.

Раздетых догола призывников о чем-то спрашивали гарнизонные писаря, наскоро щупали и слушали доктора.

– Годен. Следующий.

Призывники тащили жеребья.

– Лоб!

И сверхсрочный кадровый унтер-офицер отхватывал призывнику со лба ножницами клок волос.

– Лоб!

На затоптанном полу валялись всех цветов волосы, которые еще вчера чья-то любящая рука гладила и причесывала.

Из приемной вылетали, будто из бани, – красные, распарившиеся, с криво нацепленными на шапки номерами жеребьев. Полными горстями хватали из-под ног и жрали грязный снег.

– Забрили… Тятяша, вынули из меня душу.

– Петрован, слышь, своего Леньку отхлопотал…

– У них, батя, карман толстый, они отхлопочут.

– Что ты будешь делать… На все воля божья… Послужи – не ты первый, не ты и последний.

– Васька, – лезет тетка через народ, – не видал ли моего Васеньку? Поглядеть на него…

– Пьянай, с ног долой… За трактиром в канаве валяется, ха-ха-ха, весь в нефти.

– Ох, горе мое… Сколько раз наказывала – не пей, Васенька… Нет, опять накушался.

– Прощай, Волга! Прощай, лес!

Казарма

скорое обучение

молебен

вокзал.

…У облупленной стенки вокзала стоял потерявший в толпе мать пятилетний хлопец в ладном полушубчике и в отцовой сползавшей на глаза шапке. Он плакал навзрыд, не переводя дыхания, плакал безутешным плачем и охрипшим, надсевшим голосом тянул:

– Тятенька, миленький… Тятенька, миленький…

Рявкнул паровоз, и у всех разом оборвались сердца.

Толпа забурлила.

Перезвякнули буфера, и эшелон медленно двинулся.

С новой силой пыхнули бабьи визги.

Крики отчаяния слились в один сплошной вопль, от которого, казалось, земля готова была расколоться.

Хлопец в полушубчике плакал все горше и горше. Левой рукой он взбивал падавшую на глаза отцову шапку, а правую – с зажатым в кулаке растаявшим сахарным пряником – протягивал к замелькавшим мимо вагонам и, как под ножом, все кричал да кричал:

– Тятенька, миленький… Тятенька, миленький…

Колеса отстукивали версту за верстой, перегон за перегоном.

На Ригу, Полоцк

Киев и Тирасполь

Тифлис, Эривань

катили эшелоны.

Тоску по дому, по воле солдаты заливали одеколоном, политурой и лаком. Плясали на коротких остановках, снимались у привокзальных фотографов, в больших городах – на извозчиках – скакали в бардаки.

В Самаре и Калуге, Вологде и Смоленске, в казачьей станице и в убогой вятской деревеньке не умолкало сонное бормотанье полупьяного дьячка:

– Помяни, господи, душу усопших рабов твоих, христолюбивых воинов – Ивана, Семена, Евстафия, Петра, Матвея, Николая, Максима, Евсея, Тараса, Андрея, Дениса, Тимофея, Ивана, Пантелея, Луку, Иосифа, Павла, Корнея, Григория, Алексея, Фому, Василия, Константина, Ермолая, Никиту, Михаила, Наума, Федора, Даниила, Савватея – помяни, господи, живот свой на поле брани положивших и венец мученический восприявших… Прими, господи, убиенных в селение праведных, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная… Вечная память!