– Государь, клянусь, клянусь вам в этом! – ответила Маго.
И большинство присутствующих были искренне взволнованы, видя грозную графиню, наконец-то согнувшую выю и покорившуюся королевской воле.
Робер Артуа, прижмурив глаза, шепнул на ухо Филиппу Валуа:
– Лучше сыграть она не могла, если бы даже собственноручно отправила его на тот свет.
И в уме Робера родилось первое подозрение.
Сварливого схватил новый приступ колик, и он положил руку на живот. Губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; пот струился по лицу и обильно смачивал волосы. Через несколько секунд боль, по-видимому, отпустила его, и он проговорил:
– Так вот оно каково, страдание, вот каково! Да простит мне бог все страдания, которые я причинял.
Он откинулся на подушки и уставился на Клеменцию долгим взглядом.
– Кроткая моя! Душенька моя, как же трудно мне с вами расставаться! Я хочу, чтобы этот замок достался вам, ибо здесь мы любили друг друга. Этьен! Этьен! – произнес он, протянул руку в сторону канцлера де Морнэ, который сидел у изголовья, разложив на коленях листки для записи королевской воли. – Запишите, что я завещаю королеве Клеменции замок в Венсеннском лесу… и я хочу, чтобы ей выплачивали также двадцать пять тысяч ливров ренты.
– Людовик, милый мой супруг, – произнесла Клеменция, – не думайте больше обо мне, вы и так меня слишком одарили. Но ради бога, подумайте о тех, кого вы обидели: вы обещали…
– Говорите, говорите, душенька, все будет так, как вы пожелаете.
Клеменция положила руку на плечо Эделины.
– Ее дочь, – шепнула она.
Брови умирающего сошлись к переносью, как будто он пытался достичь мыслью, уже такой далекой теперь, области воспоминаний.
– Итак, вы знали, Клеменция? – произнес он. – Ну что ж, пусть дочь Эделины будет аббатисой в королевском аббатстве: я так хочу.
Эделина склонила голову.
– Да наградит вас господь, ваше величество.
– А кто еще? – произнес король. – Кого я обидел? Ах да, моего крестника Луи де Мариньи. Пусть доведут до его сведения, что я раскаиваюсь в том, что опозорил его отца.
И он приказал внести в завещание пункт, по которому Луи де Мариньи назначалась рента в десять тысяч ливров.
– Не всякому посчастливилось быть сыном висельника, – шепнул Робер Артуа своим соседям. – Это куда выгоднее, чем иметь батюшку, который, как, скажем, мой, погиб в честном бою.
Карл Валуа, подошедший в эту минуту к их группе, подхватил:
– Завещать нетрудно, а вот откуда я возьму деньги, чтобы выполнить королевскую волю? И он незаметно махнул Этьену де Морнэ, уже исписавшему целый лист, чтобы тот поскорее дал завещание на подпись. Канцлер понял намерения Валуа и послушно протянул бумагу королю. Людовик нацарапал в конце листа подпись пером, которое ему вложили в руку. Потом обвел взглядом всех присутствующих, как будто его томила какая-то тайная забота и он старался отыскать среди родных того, кто бы мог ему помочь.
– Что вам угодно, Людовик? – спросила Клеменция.
– Отец, – прошептал он.
И присутствующие решили, что начинается бред. На самом же деле Людовик пытался вспомнить, что делал его отец в свой смертный час полтора года назад. Затем он обернулся к своему исповеднику, монаху-доминиканцу де Пуасси, и пробормотал:
– Чудо… Отец передал мне тайну королевского чуда… Кому мне ее передать?
Карл Валуа сразу же выступил вперед, не желая и тут упустить ни крохи власти, падающей с монаршего стола. Как бы ему хотелось получить право наложения рук на недужных и исцелять их от золотухи!
Но доминиканец уже склонился к уху Людовика и разрешил его сомнения. Короли могут умирать, даже не раскрыв рта: Святая церковь бдит над ними. Если у Людовика родится сын, обряд чуда будет ему открыт в свое время.
Тогда взор Людовика обратился к Клеменции и остановился на ее лице, груди, ее драгоценном лоне, и еще долго умирающий, собрав последние силы, глядел на пополневший стан супруги, как бы надеясь передать тому, кто еще не появился на свет, все то, что получил он сам – потомок королевского дома, царствовавшего три столетия.
Происходило это 4 июня 1316 года.
Когда Толомеи, уже на закате солнца, возвратился домой, главный приказчик сообщил ему, что в каморке перед кабинетом банкира его поджидают двое деревенских сеньоров.
– Видать, они сильно гневаются, – добавил приказчик. – Сидят здесь с девятичасовой молитвы, ничего не ели и, говорят, с места не сдвинутся, пока вас не повидают.
– Так, так! Я знаю, кто они, – ответил Толомеи. – Закройте двери и соберите в моем кабинете всех людей – приказчиков, слуг, конюхов и служанок. Да пусть поторопятся! Звать всех!
Затем банкир стал медленно подниматься по лестнице неуверенными шагами старца, обремененного бедами; на секунду остановился на площадке, прислушиваясь к суматохе, начавшейся в доме по его приказу, и, когда на нижних ступеньках показались фигуры слуг, он, держась за голову, вошел в приемную.
Братья де Крессэ поднялись с места, и Жан, направившись к банкиру, завопил:
– Мессир Толомеи, мы явились…
Толомеи остановил его движением руки.
– Знаю, – произнес, вернее, простонал он, – знаю, кто вы такие, и знаю даже, что вы мне скажете. Но все это пустое по сравнению с моей скорбью.
Так как Жан снова открыл рот, банкир обернулся к дверям и обратился к собравшейся у порога челяди:
– Входите, друзья мои, входите все; сейчас вы услышите из уст вашего хозяина страшную весть. Ну, входите же, детки.
В мгновение ока комната наполнилась людьми, и, если бы братьям Крессэ вздумалось хоть пальцем тронуть хозяина дома, их немедленно бы разоружили.
– Но, мессир, что это значит? – в гневе и нетерпении спросил Пьер.
– Минуточку, минуточку, – отозвался Толомеи. – Все должны узнать, все.
Братья Крессэ тревожно переглянулись – уж не намерен ли банкир обнародовать их позор? Это отнюдь не входило в их расчеты.
– Все в сборе? – спросил Толомеи. – А теперь, друзья, выслушайте меня.
И тут… не произошло ничего. Воцарилось долгое молчание. Толомеи закрыл лицо руками, и присутствующим показалось, что он плачет. Когда он отнял от лица руки, из единственного открытого глаза и впрямь катились слезы.
– Милые мои друзья, дети мои, – проговорил она наконец. – Свершилось самое ужасное! Наш король… да, да, наш обожаемый король только что испустил дух.
Голос его прервался, и Толомеи яростно стукнул себя кулаком в грудь, как будто именно он был повинен в кончине государя. Воспользовавшись минутой всеобщего замешательства, он скомандовал: