Когда ужин подходил к концу, хозяин просил менестреля Ватрике из Кувэна взять в руки свою лютню и поведать какую-нибудь поэму собственного сочинения. Мессир Ватрике был родом из Геннегау; он был близок к графу Вильгельму, равно как и к графине, родной сестре мадам де Бомон; свои первые шаги менестрель сделал как раз при их дворе, потом переходил от Валуа к Валуа и наконец попал к Роберу. Каждый старался наперебой переманить его к себе, суля солидное вознаграждение.
– А ну-ка, Ватрике, исполни нам лэ «Парижские дамы»! – потребовал Робер, не успев еще утереть жирных губ.
«Парижские дамы» была его любимая поэма, и, хотя он знал ее почти наизусть, но мог слушать чуть ли не каждый день, совсем так, как ребенок требует, чтобы перед сном ему рассказывали все ту же сказку и, не дай бог, не пропустили ни одного слова. Ну кто бы мог сейчас, в такие минуты, поверить, что Робер Артуа способен на все – и на подлог, и на преступление?
В лэ «Парижские дамы» говорилось о веселых похождениях двух горожанок по имени Марг и Марион, одна из коих была супругой, а другая племянницей Адама де Гонесса; утром в праздник Богоявления они собрались к торговцу требухой, да, на свою беду, повстречались с соседкой – дамой Тифэнь, цирюльницей, и, поддавшись на ее уговоры, отправились все втроем в харчевню, где, если верить городским слухам, хозяин отпускал еду и вино в долг.
И вот наши кумушки уселись в харчевне Майе, хозяин Друэн и впрямь не поскупился, выставил на стол соблазнительнейшие яства: жирного гуся, полную миску чесноку, кларет да горячие сладкие пирожки в придачу.
Когда менестрель доходил до этого места, Робер Артуа уже заранее начинал хохотать. А Ватрике продолжал:
Уж Марг вся потом изошла,
Недаром кубками пила…
И часу, видно, не прошло,
Как вылакала все вино.
– Георгием святым клянусь, –
Вскричала Мапроклип, – боюсь,
Что глотка ссохлась от напитка, –
Ведь это же не жизнь, а пытка!
Налейте сладкого мне снова!
Продам последнюю корову
И выпью цельный я горшок!
Откинувшись на спинку кресла, стоявшего возле огромного камина, где пылало целое дерево, Робер Артуа уже не хохотал, а как-то даже кудахтал.
Ведь вся его молодость прошла в тавернах, непотребных заведениях и в прочих злачных местах, и теперь, слушая менестреля, он представлял себе все это воочию. Уж он ли не навидался на своем веку таких вот отъявленных шлюх, пирующих и усердно выпивающих за спиной мужей!
Наступила полночь, пел Ватрике, Марг, Марион и цирюльница все еще сидели в таверне и, перепробовав все вина от арбуа до сен-мелиона, велели подать себе еще вафель, очищенного миндаля, груш, пряностей и орехов. Тут Марг предложила пойти поплясать на площади. Но хозяин таверны потребовал, чтобы они оставили в залог всю свою одежду, иначе он их, мол, не выпустит; дамы не стали перечить и, будучи сильно навеселе, охотно сбросили с себя платья и шубки, юбчонки, рубашки, пояса и кошели.
Голые, как в день своего появления на свет божий, выскочили они январской ночью на площадь, голося как оглашенные: «О как люблю я вирели», спотыкаясь на ходу, шатаясь, натыкаясь друг на друга, цепляясь за стены, хватаясь друг за дружку, пока наконец, мертвецки пьяные, не рухнули на кучу нечистот.
Занялся день, захлопали в домах двери. Наших дам обнаружили всех в грязи, в крови и неподвижных, как «дерьмо на полпути». Бросились за мужьями, а те, решив, что жен их поубивали, отнесли их на кладбище Невинных душ и бросили в общую яму.
Лежат втроем все друг на дружке,
Вино течет из них, как с кружки,
И изо рта и прочих мест.
Проснулись они от богатырского своего сна только на следующую ночь среди разлагающихся трупов, засыпанные землей, но еще не окончательно протрезвившиеся, и начали они вопить на весь темный ледяной погост.
Где ты, Друэн, вскричали тетки,
Подай соленой нам селедки.
Нет, дай, Друэн, нам и вина,
Чтоб не шумела голова.
Да поскорей закрой окно!
Теперь его светлость Робер уже не кудахтал, а ржал во всю глотку. Менестрелю Ватрике с трудом удались довести до конца свой рассказ о парижских дамах, потому что громовой хохот гиганта покрывал его голос, отдаваясь во всех уголках залы. На глазах его выступили слезы, и от удовольствия он громко хлопал себя по бедрам. Раз десять он повторил: «Да поскорей закрой окно!» Веселье его было так заразительно, что все домашние тоже смеялись до слез.
– Ах они, мошенницы! Голые, по заднице ветер бьет!.. А они: «Да поскорей закрой окно!..»
И он снова заржал.
В сущности, славное было житье в Конше… Мадам де Бомон – прекрасная супруга, графство Бонон, хоть и маленькое, но прекрасное графство, и что за дело, что принадлежит оно короне, раз доходы идут ему, Роберу? А как же Артуа? Так ли уж важно заполучить это самое Артуа, стоит ли оно всех этих хлопот, борьбы, трудов?.. «Земля, что рано или поздно примет мое тело, будет ли она землею Конша или Эсдена…»
Вот какие мысли забредают в голову, когда тебе уже перевалило за сорок, когда дела твои идут не так, как бы тебе того желалось, и когда тебе выпало две недели досуга. Но все равно в глубине души уже знаешь, что не послушаешься этого мимолетного голоса благоразумия… Так или иначе, а завтра Робер отправится в Бомон на охоту за оленем и воспользуется заодно случаем осмотреть замок, прикинет, не надо ли его расширить.
Возвращаясь накануне Нового года из Бомона, куда Робер возил с собой и свою супругу, он, подъезжая к Коншу, приметил, что на подъемном мосту перепуганные пажи и слуги толпятся в ожидании хозяина.
Оказывается, после полудня взяли Дивион и отвезли ее в парижскую тюрьму.
– Как так взяли? Кто взял?
– Трое приставов.
– Какие такие приставы? По чьему приказу? – завопил Робер.
– По приказу короля.
– Да подите вы! И вы позволили ее увезти? Болваны, вот прикажу вас всех пересечь. Взять из моего дома!.. Глупости какие! Вы хоть бумагу-то видели?
– Видели, ваша светлость, – решился ответить Жилле де Нель, трясясь всем телом. – И мы даже потребовали, чтобы ее нам оставили. Иначе мы бы ни за что не отдали мадам Дивион. Вот бумага.
Это и впрямь был королевский приказ, написанный писцом, но скрепленный печатью Филиппа VI. И не канцлерской печатью, что позволяло бы надеяться на какую-нибудь грязную махинацию. Нет, к воску была приложена личная печать Филиппа VI, так называемая малая печать, которую король всегда носил при себе в кошеле и которую ставил собственноручно.
По натуре своей граф Артуа был не из пугливых. Однако в этот день он понял, что такое страх.
Покрыть в один день перегон от Конша до Парижа – дело нелегкое, даже для испытанного наездника и выносливого коня. По дороге Робер Артуа бросил двух своих конюших, так как их лошади захромали. В столицу он прискакал уже ночью, но, несмотря на поздний час, все парижские улицы были забиты веселящимся людом, празднующим Новый год. В темных уголках у порога харчевен блевали пьяные; женщины, взявшись под ручку, распевали во всю глотку и шагали не совсем твердо, совсем как в песне менестреля Ватрике.