Сидя в своем чане, Робер с силой стиснул челюсти.
– Возможно даже, – продолжал Филипп, – что тебя провела моя собственная сестра, твоя супруга. Порой женщины, думая нам услужить, пускаются на обман. Лживость – их вторая натура. Возьми хоть мою, не побрезговала украсть печать!
– Да, все женщины лгуньи, – гневно произнес Робер. – Все это бабьи проделки, все это подстроили твоя супруга и ее невестка Бургундская. Я и в глаза не видел этих гнусных людишек, из которых якобы выколачивал ложные признания!
– А также я хочу оградить тебя от клеветы, – понизив голос, продолжал Филипп. – Вспомни, что говорят о смерти твоей тетки!..
– Прости, но обедала-то она у тебя!
– Зато дочь ее у меня не обедала, а умерла в два дня.
– Я ведь не единственный враг, которого они, эти мерзавки, сумели себе нажить, – возразил Робер притворно-равнодушным тоном.
Он вылез из чана и крикнул, чтобы ему принесли полотенца, Филипп последовал его примеру. Так они и стояли друг перед другом, оба голые, розовотелые, густо поросшие шерстью. На почтительном расстоянии ждали слуги, держа на вытянутых руках их парадные одеяния.
– Робер, я жду твоего ответа, – сказал король.
– Какого ответа?
– Что ты отказываешься от Артуа, чтобы мне удалось потушить дело…
– И чтобы ты мог взять обратно свое слово, которое ты же мне дал перед вступлением на престол? Сир, брат мой, неужели ты забыл, кто помог тебе стать королем, кто объединил пэров, кто добыл для тебя скипетр?
Филипп Валуа схватил Робера за запястья и, глядя ему прямо в глаза, сказал:
– Если бы я про это забыл, Робер, как, по-твоему, разговаривал бы я сейчас с тобой?.. Отступись, прошу тебя в последний раз.
– Не отступлюсь, – отрицательно покачал головой Робер.
– И ты отказываешь в этом королю?
– Да, сир, королю, которого создал я.
Филипп разжал пальцы, стискивавшие запястья Робера.
– Ну, как знаешь, пусть ты не дорожишь своей честью пэра, – проговорил он, – зато я дорожу своей честью короля!
– Прошу простить меня, ваша светлость, но я не могу подняться и встретить вас как положено, – с трудом проговорил сквозь мучительную одышку Толомеи, когда на пороге показался Робер Артуа.
Старый банкир лежал в постели, которую перенесли в его рабочий кабинет; легкое покрывало обрисовывало его вздутый живот и иссохшую грудь. Очевидно, его не брили уже целую неделю, и издали казалось, будто его ввалившиеся, заросшие щетиной щеки густо присыпаны солью, а посиневшие губы жадно хватали воздух. Но хотя окно было открыто, оттуда, с Ломбардской улицы, не доносилось ни дуновения ветерка. Под августовским солнцем лежал раскаленный уже с утра Париж.
Еле-еле брезжила жизнь в дряхлом теле мессира Толомеи, еле брезжила жизнь в его правом открытом глазу, и выражал этот взгляд лишь усталость, лишь презрение, так, словно бы прожитые восемь десятков лет были только пустой тратой сил.
Вокруг постели стояли четыре смуглолицых человека, все тонкогубые, с блестящими, как маслины, глазами, и все в одинаковой темной одежде.
– Мои двоюродные братья Толомео Толомеи, Андреа Толомеи, Джаккомо Толомеи, – проговорил умирающий, слабо махнув в их сторону рукой. – А моего племянника Гуччо Бальони вы изволите знать…
К тридцати пяти годам виски Гуччо уже покрыла проседь.
– Они приехали из Сиены повидать меня перед смертью… и еще по разным делам, – медленно проговорил старый банкир.
Робер Артуа в дорожном костюме уселся в подвинутое ему кресло и, чуть наклонившись вперед, смотрел на старика с тем притворным вниманием, с каким смотрят люди, которых ни на минуту не оставляет своя гложущая забота.
– Его светлость Артуа – наш, осмелюсь сказать, друг, – обратился к своим родичам Толомеи. – Все, что можно будет сделать для него, должно быть сделано; он не раз спасал нас, но сейчас это от него не зависело…
Так как сиенские кузены не понимали по-французски, Гуччо наспех перевел им слова дяди, и трое смуглолицых кузенов дружно закивали головами.
– Но если вы нуждаетесь в деньгах, ваша светлость, то при всей моей безграничной преданности вам мы, увы, бессильны! И вы сами отлично знаете почему…
Чувствовалось, что Спинелло Толомеи бережет последние свои силы. Да впрочем, и не было надобности особенно распространяться. К чему растолковывать человеку знающему, в каком трагическом положении оказались итальянские банкиры и какую отчаянную борьбу вели они в течение нескольких месяцев.
В январе король издал ордонанс, который грозил всем ломбардцам высылкой. Впрочем, это было не так уж ново: каждое следующее царствование в трудные свои минуты прибегало к той же самой угрозе, и за право пребывания на французской земле ломбардцы платили выкуп – другими словами, у них просто отбирали чуть не половину их имущества. Желая возместить убытки, банкиры в течение следующего года увеличивали проценты, взимаемые с суммы займов. Но на сей раз ордонанс сопровождался более суровыми мерами. Все векселя, выданные французскими вельможами итальянцам, по воле короля надлежало считать недействительными; и должникам запрещалось уплачивать по векселям, будь даже у них на то охота или возможность. Королевские приставы стояли на страже у дверей ломбардских контор и заворачивали обратно честных должников, приходивших расплачиваться с кредиторами. Ну и плач же стоял среди итальянских банкиров! – И все потому, что ваша знать залезла в неоплатные долги со всеми этими безумными пиршествами, всеми этими турнирами, где каждому хочется блеснуть перед королем! Даже при Филиппе Красивом с нами так не обходились.
– Я ведь ходатайствовал за вас, – заметил Робер.
– Знаю, знаю, ваша светлость. Вы всегда защищали наши компании. Но теперь вы сами в немилости, как и мы, грешные… Мы еще надеялись, что все образуется, как и в прошлые разы. Но кончина Маччи деи Маччи нанесла нам последний удар!
Старик медленно обратил взор к открытому окну и замолк.
Маччи деи Маччи – один из крупнейших итальянских финансистов, проживавших во Франции, которому Филипп VI в начале своего правления доверил по совету Робера управление казной, был повешен на прошлой неделе после наспех сварганенного суда.
Тут в разговор вмешался Гуччо Бальони, и в голосе его прозвучал с трудом сдерживаемый гнев:
– Это человек, который всего себя, все свое умение отдал вашей стране, верно служил ей много лет! Да он чувствовал себя настоящим французом, даже больше чем ежели родился бы на берегах Сены! Что же, он обогатился на своей должности больше других, тех, что приказали его повесить? Удар всегда наносят по итальянцам, потому что у них нет возможности себя защитить!
Сиенские кузены улавливали отдельные слова Гуччо; при упоминании имени Маччи деи Маччи брови их скорбно всползли до половины лба, и они, прикрыв веки, испустили жалобный хриплый стон.