– А мой сын? – спросил он.
– Он здесь. Мы его привезли.
В соседней комнате мальчик, который был внесен в списки королевской фамилии и которого вся Франция считала умершим девять лет назад, с любопытством смотрел, как приказчики подсчитывают выручку, и развлекался, разглаживая гусиное перо. Жан де Крессэ открыл дверь.
– Жанно, иди сюда, – сказал он.
Гуччо внимательно прислушивался к тому, что происходило в нем, стараясь вызвать в душе волнение. «Мой сын, я увижу своего сына», – думал он. На самом же деле он не чувствовал ровно ничего. А ведь он сотни раз представлял себе эту минуту. Но одного он не мог предвидеть – этого торопливого топота по-деревенски неуклюжих шагов, доносившихся из-за двери.
Ребенок вошел. На нем были коротенькие штанишки и нечто вроде блузы; непокорные светлые волосы ерошились над чистым лбом. Настоящий деревенский мальчишка.
Наступило неловкое молчание, и ребенок отлично понял, что трое этих мужчин чем-то сконфужены. Пьер подтолкнул его к Гуччо.
– Жанно, это…
Надо было что-то сказать, сказать Жанно, кем ему приходится Гуччо; и сказать надо было только правду.
– …это твой отец.
Гуччо, пусть это было нелепо, ждал бурной радости, объятий, слез. Маленький Жанно поднял на него голубые удивленные глаза.
– А мне сказали, что он умер, – произнес он. Гуччо словно ударили; злобная ярость вскипела в нем.
– Нет же, нет, – поспешил вмешаться Жан де Крессэ. – Он был в отъезде и не мог писать нам. Не так ли, дорогой Гуччо?
«Сколько же лжи пришлось выслушать этому ребенку! – подумал Гуччо. – Терпение, терпение… Эти злодеи дошли до того, что сказали мальчику, будто его отец умер!» И так как нельзя было больше молчать, он проговорил:
– Какой он светловолосый!
– Да, он очень похож на дядю Пьера, брата нашего покойного отца, чье имя я ношу, – ответил бородач.
– Жанно, иди ко мне. Иди, – позвал Гуччо.
Ребенок повиновался, но его маленькая шершавая рука словно чужая лежала на ладони Гуччо, и когда тот поцеловал его, он вытер щеку.
– Мне хотелось бы, чтобы он побыл со мной несколько дней, – продолжал Гуччо, – я отвезу его к моему дяде Толомеи, которому не терпится взглянуть на внука.
При этих словах Гуччо машинально, совсем как Толомеи, прикрыл левый глаз.
Жанно смотрел на него, открыв рот. Сколько же у него, оказывается, дядей! Все только и говорят о каких-то дядях.
– У меня в Париже есть один дядя; он присылает мне подарки, – проговорил он звонким голосом.
– Как раз к этому дяде мы и поедем… Если твои дяди ничего не имеют против… Вы не возражаете? – спросил Гуччо.
– Конечно, нет, – ответил Пьер де Крессэ. – Его светлость Бувилль предупредил нас об этом в своем письме и наказал нам исполнить вашу просьбу.
Нет, решительно эти Крессэ боялись даже пальцем пошевелить без разрешения Бувилля!
Бородач мечтал о подарках, которые банкир не преминет сделать своему внучатому племяннику. Очевидно, расщедрится и даст кошель золота, что будет весьма кстати, ибо в этом году на скотину напал мор. И кто знает? Банкир стар, возможно, он собирается включить мальчугана в свое завещание?
А Гуччо уже предвкушал месть. Но месть плохое лекарство от утраченной любви.
* * *
Первым делом мальчика прельстил конь Гуччо и сбруя с папскими крестами. Никогда еще ему не приходилось видеть такого красивого скакуна. Со смешанным чувством любопытства и восхищения разглядывал он также одеяние этого свалившегося с неба отца. Он любовался узкими панталонами – даже на коленях не было складок, мягкими сапожками из темной кожи и дорожным костюмом – такой костюм он видел впервые: короткий, с маленьким капюшоном плащ из крапчатой материи цвета осенней листвы, застегивающийся спереди до самого горла на множество пуговиц, пришитых тесемками.
Правда, у сержанта графа Бувилля наряд был, пожалуй, еще более блестящий и бросающийся в глаза: голубая ткань переливалась под солнцем, отвороты на рукавах и низ камзола украшены фестонами, на груди вышит графский герб. Но ребенок сразу заметил, что Гуччо командовал сержантом, и поэтому проникся глубочайшим уважением к своему отцу, который говорит тоном хозяина с человеком в таком великолепном одеянии.
Они проехали уже около четырех лье. На постоялом дворе в Сен-Ном-ла-Бретеш, где они сделали привал, Гуччо привычным властным тоном потребовал яичницу с зеленью, жаренного на вертеле каплуна, сыр. И, конечно, вино. Служанки бросились выполнять заказ, чем еще больше возвысили Гуччо в глазах Жанно.
– Почему вы говорите иначе, чем мы, мессир? – спросил он. – Вы даже произносите слова совсем не так, как мы.
Гуччо задело это замечание относительно его тосканского акцента, сделанное к тому же собственным сыном.
– Потому что я из Сиенны, из Италии, там я родился, – ответил он с гордостью. – И ты тоже станешь сиеннцем, свободным гражданином этого города, где мы всемогущи. И потом, зови меня не мессир, a padre [13] .
– Padre, – покорно повторил малыш.
Гуччо, сержант и ребенок уселись за стол. В ожидании яичницы Гуччо начал учить Жанно итальянским словам, называя различные предметы повседневного обихода.
– Tavola, – говорил он, кладя ладонь на край стола. – Bottiglia, – продолжал он, поднимая бутылку, – vino.
Он испытывал стеснение перед ребенком и вел себя не совсем естественно; страх, что он не сумеет заставить мальчика себя полюбить, и страх, что сам он не сумеет его полюбить, буквально парализовал Гуччо. Напрасно он твердил про себя: «Это мой сын», он по-прежнему ничего не ощущал, кроме глубокой враждебности к людям, вырастившим Жанно.
Никогда еще Жанно не пил вина. В Крессэ довольствовались сидром, а то и пивом, как крестьяне. Он отпил несколько глотков. Яичница и сыр были для него не в новость, но жареный каплун – это уж праздничное блюдо; да и вообще пир не в урочное время, где-то на дороге, ужасно ему нравился. Он не чувствовал страха, а все это приключение заставляло его забыть о матери. Ему сказали, что он увидит ее через несколько дней… Париж, Сиенна – все эти названия мало что говорили его уму, и он даже не представлял себе, близко ли это или далеко от их Крессэ. В следующую субботу он вернется на берег Модры и объявит дочери мельника и сыновьям каретника: «Я сиеннец», и ему не нужно будет ничего объяснять, ибо товарищи его игр знают еще меньше, чем он, о Париже и о Сиенне.
Проглотив последний кусок, вытерев кинжалы хлебным мякишем и засунув их за пояс, они снова сели на коней. Гуччо поднял ребенка и посадил его впереди себя поперек седла. {28}