– Да ладно, – сказала Романова. – Как-нибудь вырулим. Бог не выдаст, свинья не съест.
– Что? – нахмурился Раскольников. Он ничего не понял: какой бог? Какая свинья? Куда вырулим?
Автобус летит по магистралям из города в город. Восемь дней, пять городов.
Романова сидит с Раскольниковым в третьем ряду от конца. Они вдвоем. Она держит его за колено. Это уже ее колено. Он не отнимает и даже, кажется, не замечает. Но когда она убирает руку – сразу замечает. Мерзнет. Ему тепло от ее руки.
Раскольников говорит, говорит, но не так, как Надя. Вернее, она не так его слушает. Романова внемлет, ловит каждое слово, и знаки препинания, и даже паузы после точки.
Раскольников говорит о социализме, о Брежневе, о ситуации в искусстве, о своем месте, и получается, что ему там места нет. Такие, как он, получается, не нужны. И не надо. Он ушел в лес. В ночь. Он тоже никого не хочет видеть. И он пишет то, что ему интересно. А ИМ нет. Они это не будут читать. А если и прочитают – не поймут. ИМ бы чего-нибудь попроще…
Романова слушала и смотрела перед собой. Она верила Раскольникову и не очень. Так, как он, рассуждали многие неудачники. У них не получается, значит, кто-то виноват.
Лично ее карьера складывалась легко. При том же Брежневе. При том же социализме. Романова хорошо рисовала. Издательство ценило. Ее книги выходили. Читатели писали письма, в основном дети и их мамы. Иногда папы. Критика благосклонно похлопывала по плечу.
Травинка пробивает асфальт. Так и талант: проклюнется через любую систему. А если не получается пробить, значит, не сильный росток.
Система системой. Но ведь работают и сегодня талантливые художники. И все их знают. Есть таланты, которых зажимают. Но всем известно, кого зажимают. Получается двойная популярность: художника и страдальца.
– А Михайлов… – привела пример Романова. – Что хочет, то и делает.
– Нужна привыкаемость к имени. Если пробьешься, ты свободен.
– Пробивайся, кто тебе мешает.
– То же самое сказал Твердохлебов.
– Кто это? – не поняла Романова.
– Чиновник от культуры. Начальник. Он сказал Востряковой: «Пусть продирается, оставляет мясо на заборе».
«Вострякова – редактор, та самая, что ждет ребенка, – догадалась Романова. – Значит, она действительно занимается его делами».
– А я не хочу продираться сквозь них. Не хочу и не буду.
– А зачем Вострякова ходила к Твердохлебову? Что она ему носила? Философский трактат?
– Нет. Она носила мою пьесу.
– Ты пишешь пьесы?
– Да. Я пишу. И рисую. И у меня есть философские труды.
– Как Леонардо. На все руки.
– И ты считаешь, что гении были только во времена Возрождения? Только в Италии? А в России их нет?
Романова вглядывалась в него с дополнительным интересом. Вот оно как… Он считает себя гением современности. Мания величия. Плюс к мании преследования.
– Ты считаешь себя гением? – прямо спросила Романова.
– Потому что они считают меня говном. И если я им поверю и не буду сопротивляться, я и превращусь в этот минерал.
Нет, не сумасшедший. Просто неудачник с гипертрофированным самолюбием.
– Сколько тебе лет? – спросила Романова.
– Тридцать три.
Как Христу. Однако Христос в тридцать три уже умер, создав Веру. А этот все пробивается.
Замолчали. За окном бежали итальянские пейзажи.
– Ты совсем, что ли, не понимаешь, где ты живешь? – поинтересовался Раскольников.
Романова смущенно промолчала. Ну что делать, если она жила хорошо? Работала, как хотела. Не выполняла ничьих социальных заказов. Мальчики, девочки, кошки и собаки одинаково выглядят при любой системе. Она их рисовала. Ей платили. На еду хватало. И даже на юбку от спекулянтки. Она любила дочь. И жизнь. А это – вечное, от системы не зависящее.
Ей и в голову не приходило, что бывает другая жизнь, что юбку можно купить не у спекулянтки – какую подсунут, а в магазине – какую ты сам себе выберешь. Что жить можно не в муниципальном многоэтажном доме, в каких живет на Западе арабская нищета, а иметь свой дом. И даже два. И твой талант – это твоя интеллектуальная собственность, которая защищается законом, как всякая собственность.
– Растительное сознание, – усмехнулся Раскольников. – Живешь, как лист при дороге. Подорожник.
«Да, подорожник, – мысленно согласилась Романова. – Его трудно сорвать. Он жилистый. Его хорошо прикладывать к ране. Успокаивает».
Полезная вещь подорожник.
– А ты нарцисс, – определила Романова.
Самовлюбленный, нестойкий, красивый. Очень красивый. Глаз не оторвать. Романова и не отрывала. Ее взгляд будто прилепили к его лицу. И этот прилепленный взгляд несся со скоростью сто километров в час по прекрасным итальянским дорогам.
А все дороги, как известно, ведут в Рим.
Рим
– Я заеду за тобой в четыре часа, – кричала по телефону Маша. – Возьми Михайлова.
– Зачем?
– Арсений попросил. Он тоже поедет с нами.
Арсений – оперный певец, поющий в Ла Скала. Он был приглашен по контракту. Большая редкость для семидесятых годов. Почти экзотика. Один или два человека из огромной России работали на Западе с согласия обеих стран. Это был признак избранности. Как будто пригласили не в Италию, а на Олимп к богам.
Маша – институтская подруга Романовой. Она вышла замуж за итальянского журналиста и переехала в Рим. Это было совершенно логично, когда итальянец изо всех русских женщин выбрал Машу. В Маше было все, что положено: ум, красота, доброта и еще плюс к тому какой-то особый слух к жизни. Она вставала утром, говорила: «Здравствуй, утро» – и принималась за день иначе, чем все. С аппетитом, будто ей этот день подали на блюдце и она орудует вилкой и ножиком.
С Машей было весело, как под солнцем. А когда уехала, все погрузилось в серый полумрак. То, да не то.
Романова тосковала по подруге. А Маша осваивала новую страну, новую жизнь, новую себя. Прорывалась, оставляя мясо на заборе. Капитализм – это не легче, чем Твердохлебовы.
– Я покажу тебе свой Рим, – пообещала Маша. – А потом мы все вместе пообедаем.
В программе был Рим глазами избранных и обед в дорогом ресторане. Но в эту программу не входил Раскольников. И значит, все теряло всякий смысл.
– А можно еще одного человека взять? – спросила Романова и добавила: – Он мало ест. У него язва.
– Нельзя, – отрезала Маша. – Машина «блошка». На четыре места. А нас уже четверо: я, ты, Михайлов и Арсений.
На ресторан уйдет часа два. Два часа без Раскольникова. Это все равно что два часа просидеть под водой, зажав нос и рот.