Дом у него крепок, бревна от старости стали как слоновая кость, есть корова, есть овцы, и вся одежда в семье добротна, прочна и чиста. Он не пьет, зарабатывает много, никому копейки не уступит, никого не подпускает к печуре, сам разведал, сам вызнал места, где можно легко ее брать. Привозит он ее с Киром всегда ночью – эти громадные серые плиты спрессованного песчаника, сам выбрал себе место возле амбаров и мостков, там у него мастерская, там он с Киром тюкает, крошит эти плиты и выкалывает из них удивительно круглые точила и жернова, сам следит, как грузят его продукцию на пришедший из Архангельска мотобот, сам все помнит, вечером надевает очки, обкладывается папками, где у него подшиты всевозможные накладные, квитанции, расписки капитанов с печатями и штампами. Сын его – идиот, будто в насмешку названный таким звучным сильным именем, – в полном, в рабском, я бы сказал, его подчинении.
Колхоз с ним ничего поделать не может, потому что как колхозник он тоже работает по нескольку месяцев в году – сидит, как и все, на тоне с сыном, ловит семгу, – и там его не обманешь, не обвесишь, и там прекрасно разбирается он в планах, наценках, сортах…
Хозяин? Кулак? Не знаю, я еще не разобрался в нем, но только очень напоминает он мне одну легендарную личность, на которую глядел я в свое время, как и все, с изумлением, с некоторым даже испугом.
То был громадный краснолицый мужик, украинец, высланный за что-то в годы войны в Кировскую область. На берегу реки возводился тогда лесозавод, ЦЭС, жизнь была там ужасна и голодна. Работали на строительстве в большинстве своем такие же, как и этот украинец, высланные по разным статьям, эвакуированные, отбывшие заключение, – словом, люди, которым не было никуда ходу. Жили в бараках, впроголодь, беспокойно, отчаянно. Не хватало материалов, частей, то одно, то другое на заводе и ЦЭС выходило из строя, людей замучили авралами, ночными работами, а в магазинах ничего не было и в столовой кормили супом, похожим на клейстер. Но план все равно выполнялся, лес по реке сплавлялся, пилорамы громыхали, и составы со шпалами, стойкой, досками и прочим все шли и шли куда-то в необъятность военной страны.
Люди тогда болели дистрофией, какими-то язвами, тосковали по родным местам, умирали, и в поле за поселком необычайно быстро выросло кладбище, и так же быстро пропадали, развеивались ветром там могилы, потому что везде был песок…
И только один человек жил тогда широко и богато, у одного были великолепные шубы, валенки, сапоги, а в кладовке полно было муки, сала, яиц, меду. Он не прибеднялся, не притворялся неимущим – нет, дом его стоял гордо, на отшибе, приходил на базар он как хозяин, как купец – война была ему нипочем!
Он один умел сращивать тросы, и делал это так хорошо, что тросы рвались потом в другом месте, но никогда там, где он срастил. Он постоянно продавал что-то и покупал, каждый раз с неизменной для себя выгодой. Он покупал облигации на сотни тысяч рублей и, конечно же, выигрывал на них больше, чем все другие вместе взятые.
Деньгам его никто даже приблизительно не знал счету.
Деньги держал он дома, под полом, и когда они начинали плесневеть – раскладывал их по всему дому сушить. Трудно поверить, но когда банк задерживал лесозаводу зарплату для рабочих, директор завода на свой страх и риск занимал у этого мужика деньги, и зарплата рабочим выдавалась! Когда кругом уж очень начинали говорить о его богатстве, он брал мешок денег, ехал в сберкассу и вываливал там сто – сто пятьдесят тысяч «на оборону».
В денежных расчетах он был лют, весело-жаден, греб справа и слева, но когда приходили просить у него хлеба ли, картошки ли и попадали в хорошую минуту, тут он бывал добр, даже щедр, и отказа никто не знал. Но и тут не мог он утерпеть, чтобы не покуражиться, был насмешлив, ядовит и говорил только по-украински:
– Чого так обидняв?
– Война…
– Вийна? Тебе ж ще не вбилы – чого ж тоби вийна? Дурна в тоби голова! Вумны булы б, в шовку ходылы б и сало йлы скильки потрибно. Чого тоби, ну?
– Муки бы…
– Ладно, выдам!
– Да мне в долг, я отдам…
– Знаю, знаю, як вы виддаете! Дэ мешок?
Не знаю, что тому причиной, но только говорили о нем тогда с восхищением, даже с гордостью – вот, мол, черт, умеет жить!
Нет, нет, Нестор не такого размаха, не той широты человек, но хватка и у него та же, есть что-то общее в этих людях – в том, уже полузабытом, и в этом, который вот сидит передо мной и отвлеченно-злобно рассуждает о пенсии. Глядя на него, невольно думаешь: у… и лютый был бы хозяин, дай ему волю!
3
Прошел еще день, погода стала отдавать, и мы с Нестором собрались на тоню. Накануне вечером был у нас с ним вскользь разговор, что недурно бы захватить с собой водки и, сварив ухи из свежей рыбы, выпить на новом месте.
Утром я забыл об этом, а Нестор не забыл, но молчал, думая, что я вспомню. Мысль о водке, видимо, мучила его. Я укладывался, он тоже суетился, с улицы крикнули, что стучит мотор, мы заторопились, вышли – в самом деле, на реке стучал мотор и двигался, по звуку. Мы выскочили на берег между домов, но это оказался почтовый катер, он вез железные плоские коробки с кинофильмом, который вчера крутили в клубе. Спокойно уже пошли мы к рыбоприемному пункту – там пристают и оттуда отходят мотодоры и боты.
И тут Нестор не выдержал, мысль о водке опять пришла ему, он сунулся ко мне, когда уже положили вещи в дору, и скороговоркой напомнил о водке. Я не понял, тогда он повторил уже с каким-то тайным озлоблением, с надеждой и в то же время с боязнью, что я откажу.
Я дал денег, и этот старый мужик, чтобы не опоздать к отходу, рысью побежал в магазин, и лицо у него стало радостное, а я снова подумал, как он жаден – ведь есть деньги, и много, – а такая унизительная радость и такая рысь, чтобы выпить на чужбинку.
Мотодора тронулась с большим опозданием против того, как должна была. Интересно мне было смотреть на мотористов, их два на доре – один пожилой, другой молодой, мальчишка еще.
Вообще, как я заметил, люди, связанные с техникой, от которой зависит передвижение, освещение и так далее, – все эти мотористы-механики, шоферы, электрики – с крайним пренебрежением и высокомерием относятся ко всем прочим.
Так и здесь. Пассажиры уселись в доре и стали ждать. Тут были работник маяка с женой и дочкой, Нестор, еще какой-то рыбак, колхозный счетовод и я. Мотористов не было. Ждем десять, пятнадцать, тридцать минут… «Где же мотористы?» – спрашиваю. Молчат и пожимают плечами, будто мотористы – боги, по крайней мере, и отчета никому давать не должны.
Наконец пришел пожилой моторист. За ним появился мальчишка. Пожилой сперва со скукой оглядел нас, затем стал на борту доры и задумался. Будто решал, ехать ему или нет. Мальчишка стоял на причале и презрительно разглядывал нас. Старший моторист закурил. Потом сел на какой-то ящик.
Когда он появился, никто, конечно, не выругал его, только на минуту примолкли все выжидательно. Затем опять занялись разговорами. Моторист курил, прислушивался к разговору и плевал за борт. Мальчишка зевал. Наконец пожилой встал и завел мотор. Мотор забубнил, а моторист опять сел курить. Минут пятнадцать бубнили мы у пристани, и я уж думал, кого-нибудь мы ждем, но мальчишка вдруг лениво отдал концы, прыгнул в дору, и мы поехали.