Во сне ты горько плакал | Страница: 126

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Печален все-таки Север! Лет шесть назад попал я на Север впервые, всю ночь плыл на пароходе из Архангельска, долго не спал, стоял на пустой палубе, ждал морской качки. Но не было качки, сияла низкая багровая луна, у борта вспыхивали, мерцали зеленые искры, а широкая лунная дорога тянулась до горизонта и там растворялась в блистающем мареве.

А когда проснулся утром – пароход давно уже стоял в Пертоминске, на пристани была суета, катили бочки с селедкой, что-то грузили и выгружали, кричали и махали друг другу. Завывали лебедки, туда и сюда поворачивались стрелы, и какой же запах охватил сразу меня – запах моря, соленой рыбы, дерева, смолы, перегорелого угля, – какие тут же, возле парохода, покачивались карбасы, дорки, мотоботы, сколько везде было палуб, рубок, мачт и какой был к северу, за горами, за выходом из Унской губы, глубокий морской простор! И все это грянуло впервые на меня, ошеломило до озноба: вот и я здесь, вот и я сам вижу то, о чем только читал когда-то.

Но меня подстерегало и другое – щемящее чувство пустынности, одиночества… Едва устроившись на квартире, едва попив чаю из шумящего самовара, едва вслушавшись в музыку северной растяжистой речи – пошел я на берег Унской губы. Я все забирал влево, зашел по песку далеко от порта, миновал ряд длинных уныло-сизых амбаров и вышел на берег. Все, что было живо, осталось у меня за спиной, я стоял лицом к воде, к пустыне. Какие увидал я маленькие скрюченные березы и елки, какой заунывный ветер мел по берегу песок, катил и катил волну! А противоположный берег губы был уж и совсем дик и пуст, а за ним лежали какие-то деревни, очень редкие, небольшие, и между этими деревнями простирались десятки километров пустынного берега, по которому мне надо было пройти… Что же это – конец света, край земли, всеми забытый? Но почему же все-таки так легко было у меня на душе, почему светлы были потом мои воспоминания об этом сентябре на Севере, об этих берегах и людях, населяющих их?

Так думаю я и так же радуюсь на другой день по приезде в Ухту, сидя в ожидании катера, который повезет нас на Ала-ярви. А погода с утра портится, а облака над этой каменистой страной как нигде низки и все придавливают, глушат, – робкие, нежные цвета, вспыхивающие под солнцем, теперь пропали, все стало сизым и серым. Дует ветер, роет на озере крупную беспорядочную волну, возле пристани скребутся бортами лодки и катера, ни одного рыбака не видно на озере, ни одной точки не чернеет.

Со мной сидит Ортье Степанов – здешний писатель, добродушный, круглолицый и веселый. Он доволен, он рад съездить со мной на Ала-ярви, рад, что уговорил поехать туда и Татьяну Перттунен.

И она сидит тут же, принаряженная – едет все-таки в гости, – веселая, изредка перебрасывается с Ортье несколькими словами, усмехается. Не понимаю я по-фински, но слушаю жадно – такой это прекрасный звучный язык, сдвоенные гласные и согласные…

Восемьдесят лет этой Перттунен, даже, наверно, больше, она сказительница, и хоть лицо у нее, как у всех старух – и морщины там, рот запал, глаза повыцвели, – а все-таки присутствует в этом лице еще что-то: гордость ли, сознание ли собственного достоинства, или важности своей жизни, или известности, почета, каким она тут, верно, окружена.

Она совсем не говорит по-русски, на меня не смотрит и ко мне не обращается, да и с Ортье говорит мало, больше раздумывает о чем-то. Живет она одна – сама косит, гребет сено, ловит рыбу, ездит на острова за ягодой и грибами – словом, делает всю необходимую тяжелую мужицкую работу, без которой тут не проживешь. Но ведь восемьдесят лет! К тому времени, когда установилась советская власть в Карелии, ей было уж лет сорок – целую жизнь прожила. И как! Что тут было в прошлом веке, в этом краю лопарей, в краю тихого народа? Смутно воображаются мне бедные дома, бедные люди, темные ночи зимой, тишина над землей, нарушаемая изредка курлыканьем лопаря, едущего на лодке за сто верст в гости, или его же выстрелом по лосю. Какие-то стада оленей проходят бесшумно передо мной, прыгают в речках лососи и семги, женщины в белом мелют хлеб у порога, прядут и ткут по лавкам… Были ли тут мельницы? Не было, наверное, и дорог не было, и чем жила все эти столетия наша земля, какие были войны, революции, какие Бетховены и Толстые рождались и умирали – ничего того тут не знали, и время для этого народа как бы и не текло, так же как не течет оно для этих камней и озер.

И сейчас-то здесь не ушла еще та жизнь – радио, электричество, клубы, леспромхозы – это все в Ухте. Ну, а вон там, за теми низкими вараками – что там? И вот там? И там?

Я перевожу взгляд по горизонту, воображаю какие-то деревни среди варак и озер на берегу шумящих порожистых рек, на розовом граните. Вот и Ортье из какой-то такой деревни, и отец его был сказителем, я и снимок с него видел – стоит босой, бородатый, совсем как Лев Толстой, только на поясе нож в ножнах. И сейчас вот мы собрались, едем на какое-то Ала-ярви, в какую-то деревеньку в гости к сказительнице Марье Михеевой.

Над островом, который темнеет вдали, волочится дождь. Здесь хорошо видно, на много километров окрест все открыто – и видишь, как бродит по озеру, по островам дождь, как повисает темными лохмами то в одной стороне, то в другой…

– Вон, видишь, берег крутой? – спрашивает Ортье. – Вон, где красный обрыв, – видишь?

– Ну?

– А вон дом культуры – видишь? Голая сосна рядом торчит?

– Вижу.

– Так она раньше на этом обрыве стояла.

Он что-то говорит по-фински Татьяне Перттунен, потом опять мне:

– Под этой сосной сто лет назад пели руны. А у стариков все записывал финский ученый – Лёнрот. Так и появилась «Калевала». А вот этот катер – гляди, – название «Архипп Перттунен» – так? Это прадед нашей Татьяны, он-то и напел почти всю «Калевалу». А сосну недавно подмыло, померла она, мы ее выкопали и посадили около дома культуры. Пускай стоит!

– А! – говорю я. – Так вот когда пели «Калевалу», глядя на озеро, сидя под сосной, – сто лет назад!

В поездках со мной постоянно бывает – то ничего, и всё как-то мимо, и дорога отвратительная, и люди попадают всё неинтересные, и чувствуешь, как то, из-за чего проехал все эти тысячи километров, не дается, уходит, и кажется уже, что и вообще-то ничего нет, зря ехал.

А то вдруг все является, все складывается как нельзя лучше, без всяких твоих усилий и именно так, как ты хочешь. Радость тогда, сперва неуверенная, а потом все более полная, охватывает тебя, и жизнь прекрасна, и люди хороши, и писать о них хочется до смерти – вон они какие, вон они как работают, вон они все сильные, большие – лучше тебя! Смотри на них, завидуй и благословляй судьбу: ты видел их, редкое счастье тебе привалило!

Так и сейчас, заводят уже катер, уж он фырчит, и мы на палубе, а палуба дрожит, даже по воде рябь от бортов идет. И погода расходится, вон уже голубые просветы в той стороне, куда мы едем, уж солнечные лучи веерами протянулись над далекими островами, радуги вспыхивают сразу в нескольких местах, а главное – теперь-то уж я знаю: «Калевала» от меня не уйдет, я ее услышу. И руны ее представляются мне застывшими водопадами в горах, звуком, вышедшим из камня этой страны.